Паскаль Б. Письма к провинциалу. Киев: Port-Royal, 1997. (Письма 9,10,15).

 

Письмо девятое

О мнимом почитании Пресвятой Девы, которое ввели иезуиты. — Различные облегчения, придуманные ими, чтобы спасаться без труда и среди сладостей и удобств жизни. — Их правила относительно честолюбия, зависти, чревоугодия, двусмысленностей, мысленных оговорок, вольностей, разрешаемых девицам, женских одежд, игры, предписания слушать обедню.

Париж, 3 июля 1656 г

Милостивый Государь!

Я не могу Вам наговорить больше пожеланий, чем это сделал добрый патер по отношению ко мне во время моего последнего посещения. Только завидев, он тотчас же направился ко мне и, смотря в книгу, которая была у него в руках, произнес: “Тот, кто открыл бы вам рай, не обязал ли бы вас в высшей степени? Не отдали ли бы вы миллионы золотом, чтобы получить ключ от него и войти туда, когда вам заблагорассудится? Не надо входить в такие большие издержки: вот вам ключ, даже целых сто за более дешевую цену”. Я не знал, читает ли это добрый патер, или говорит сам от себя. Но он вывел меня из затруднения, сказав:

- Это вступительные слова прекрасной книги отца Барри, члена нашего Общества; я ведь никогда не говорю от себя.

- Что это за книга, отец мой? - спросил я.

- Вот ее заглавие, - сказал он, - Рай, раскрытый Филагии при помощи ста различных лето исполнимых способов почитать Богоматерь.

- Как, отец мой! Достаточно любого из этих нетрудных упражнений, чтобы открыть небо?

- Да, - сказал он, - выслушайте последующие слова его: “Сколько способов почитания Богоматери вы найдете в этой книге, столько и ключей от неба, открывающих вам весь рай, лишь бы вы упражнялись в них”. Вот почему он говорит в заключении, что останется “доволен, если станут исполнять даже одно из них”.

- Научите же меня, отец мой, какому-нибудь из самых легких.

- Все они не трудны, - сказал он, - например, “класть поклоны при встрече с образом Пресвятой Девы; помолиться по малым четкам, которые называются четками для десяти блаженств Пресвятой Девы; произносить часто имя Марии; поручать ангелам передать ей наши благоговейные поклонения; желать построить ей больше церквей, чем это сделали все монархи в мире, вместе взятые; каждое утро здороваться с ней и каждый вечер прощаться; каждый день прочитывать Au e Maria, в честь сердца Пресвятой Девы”. И он прибавляет, что это последнее почитание всего надежнее, чтобы склонить сердце Пресвятой Девы.

- Но, отец мой, - сказал я, - под условием посвятить ей свое?

- В этом нет необходимости, - сказал он, - когда слишком привязаны к миру. Слушайте: “Сердце за сердце было бы, конечно то, что надо, но ваше сердце слишком привязано и предано твари: поэтому я не решаюсь пригласить вас принести сегодня в жертву этого маленького раба, которого вы называете своим сердцем”. И, таким образом, он довольствуется одним только Ave Maria, о котором просил. Таковы упражнения, указанные на страницах 33, 59, 145, 156, 172, 258 и 420 первого издания.

- Это и вовсе удобно, - сказал я ему, - и думаю, что после применения данных правил ни один человек не будет осужден.

- Увы! - сказал патер, - вижу, что не знаете вы, до чего доходит черствость сердца некоторых людей! Есть такие, которые никак не могут заставить себя говорить каждый день всего два слова, здравствуйте, прощайте, потому что этого нельзя сделать без некоторого напряжения памяти. И, таким образом, пришлось о. Барри придумать для них еще более легкие упражнения, как, например, “ношение днем и ночью четок на руке в виде запястья”, или же “ношение на себе длинных четок или образка Пресвятой Девы”. Эти упражнения указаны на страницах 14, 326 и 447. “Вот и говорите после этого, что я не предлагаю вам легких упражнений, чтобы стяжать благоволение Пресвятой Девы Марии!” - говорит о. Барри (стр. 106).

- Это, отец мой, легко до крайности, - сказал я.

- Зато, - сказал он, - это и все, что можно было сделать, и я думаю, что этого достаточно, так как надо уже быть совсем несчастным, чтобы не иметь желания выбрать во всю свою жизнь минуты, чтобы надеть на руку маленькие четки или положить большие себе в карман и таким образом обеспечить себе спасение настолько верно, что те, которые испытали это на себе, никогда не обманывались, какую бы жизнь они ни вели, хотя мы советуем все-таки не переставать жить благочестиво. Я вам приведу лишь пример (стр. 34) одной женщины, которая каждый день клала поклоны перед образами Пресвятой Девы; она прожила всю свою жизнь в смертном грехе и даже умерла в этом состоянии и, тем не менее, спаслась силою этого почитания.

- Каким же это образом? - воскликнул я.

- Спаситель наш специально для этого воскресил ее. Вот насколько достоверно, что нельзя погибнуть, если исполняешь хотя бы одно из указанных почитании.

- Я знаю, конечно, отец мой, что почитание Пресвятой Девы есть верный путь ко спасению и что даже самое ничтожное вменяется в великую заслугу, если исходит от чувства веры и любви, как это было у святых угодников. Но внушать тем, кто исполняет эти набожные упражнения, и вместе с тем не оставляет своего греховного образа жизни, что или они обратятся перед смертью, или же Бог воскресит их, - это, как мне кажется, способствует гораздо более поддержанию в неприкосновенности этого беспорядочного образа жизни, благодаря неосновательному душевному спокойствию, внушаемому подобной дерзкой надеждой, а никак не возвращению на путь истинного покаяния, которое может совершить одна только благодать.

- “Не все ли равно, - сказал патер, - каким путем мы пройдем в рай, лишь бы нам войти в него”,- как говорит по такому же поводу наш знаменитый Бинэ, который был нашим провинциалом, в своей превосходной книге Знак предопределения (№ 31, стр. 130 15-го издания): “Скачком ли, прыжком ли, как бы мы не взяли города славы, не все ли нам равно”,- как еще говорит этот отец в том же месте.

- Согласен, - сказал я, - что это все равно, но вопрос в том, войдем ли мы в него.

- “Пресвятая Дева, - говорит он, - ручается за это”. Вот посмотрите-ка последние строки книги о. Барри: “Если бы случилось, что при смерти враг имел бы некоторые притязания на вас и произошло бы смятение в маленькой республике ваших мыслей, стоит сказать только, что Пресвятая Дева Мария отвечает за вас и что к ней и надо обратиться”.

- Но, отец мой, тот, кто захочет настойчиво исчерпать этот вопрос, поставит вас в затруднительное положение; ведь кто же, наконец, удостоверит, что Пресвятая Дева ручается в этом?

- Отец Барри, - сказал он, - ручается за нее (стр. 465): “Что касается пользы и блаженства, которые вы от этого получите, то я вам за них отвечаю и становлюсь поручителем за Преблагую Матерь”.

- Но, отец мой, кто поручится за о. Барри?

- Как! - сказал патер, - он ведь из нашего Общества. А разве вы еще не знаете, что наше Общество отвечает за все книги наших отцов? Надо вам сообщить это; вам полезно это знать. Существует предписание в нашем Обществе, запрещающее книгопродавцам всякого рода печатать какое бы то ни было сочинение наших отцов без разрешения теологов нашего Общества и без позволения наших настоятелей. Это распоряжение, изданное Генрихом III 10 мая 1583 г., подтвержденное Генрихом IV 20 декабря 1603 г. и Людовиком XIII 14 февраля 1612-го: так что все наше Общество ответственно за книги каждого из наших отцов. Это особенность нашего Общества, и от этого и происходит, что у нас не выходит ни одного сочинения, которое не было бы в духе Общества, Это вам было бы полезно знать.

- Отец мой, - сказал я, - вы мне доставили большое удовольствие, и я жалею только о том, что не знал этого раньше; так как подобное знание заставляет относиться к вашим авторам с гораздо большим вниманием.

- Я предупредил бы вас, - сказал он, - если бы к тому представился случай, но воспользуйтесь этим в будущем, а теперь будем говорить о нашем предмете.

Надеюсь, что я открыл вам способы достаточно легкие, достаточно надежные и в достаточном количестве, чтобы обеспечить себе спасение: но наши отцы, конечно, желали, чтобы не останавливались на этой первой ступени, когда делают только то, что лишь необходимо для спасения. Как они постоянно стремятся к большей славе Бога, так они хотели бы возвысить людей до более благочестивой жизни. А так как люди светские обыкновенно отвращаются от благочестия вследствие странного представления об этом предмете, которое внушено им, то мы признали в высшей степени важным устранить это первое препятствие, и здесь о. Лемуан достиг большой славы своей книгой о Легкой набожности, написанной с этой целью. Этот автор представляет в ней совершенно очаровательное описание набожности. Никогда никто не был знаком с указанной темой так, как он. Вы можете заметить это из первых же слов его сочинения: “Добродетель еще никому не открывалась; еще никто не изобразил ее так, чтобы получилось сходство. Нет ничего удивительного, что так мало было стремления подняться на ее скалу. Из нее сделали угрюмую особу, которая любит лишь уединение; к ней присоединили скорбь и труд и, наконец, ее сделали врагом развлечений и игр, которые суть цвет радости и приправа жизни”. Вот что говорит он на стр. 92.

- Но, отец мой, я, по крайней мере, прекрасно знаю, что есть великие святые, жизнь которых была крайне строгая.

- Это правда, - сказал он, - но также “всегда можно было видеть приветливых святых и образованных набожных людей”, по словам этого отца (стр. 191); и вы увидите (стр. 86), что различие их нравов происходит от различия их телосложения. Послушайте дальше. “Я не отрицаю, что можно видеть набожных людей, которые бледны и меланхоличны по комплекции, которые любят молчание и уединение и у которых одна вода в жилах и земля на лице. Но можно также видеть и других, с более счастливой комплекцией, у которых изобилие нежных и теплых соков и той крови, спокойной и чистой, которая производит жизнерадостность”.

Вы видите отсюда, что любовь к уединению и молчанию не есть общее свойство всех набожных людей и что, как я вам сказал, это, скорее, следствие их комплекции, чем благочестия; тогда как строгие нравы, о которых вы говорите, присущи собственно характеру дикому и необузданному. Поэтому вы и увидите, что о. Лемуан причисляет их к смешным и грубым нравам помешанного меланхолика в описании его, в 7-й книге Морали в картинках. Вот несколько строк из данного описания: “У него нет глаз для красоты искусства и природы. Он счел бы, что обременил себя неудобной тяжестью, позволив себе какое-нибудь удовольствие. В праздничные дни он удаляется среди мертвых. Он предпочитает пребывать в дупле дерева или в пещере, чем во дворце или на престоле. Что касается издевательств и оскорблений, он к ним так же нечувствителен, как если бы у него были глаза и уши статуи. Честь и слава - идолы, которых он не знает и для которых у него не приготовлено фимиама. Красивая женщина для него привидение. И эти лица, повелительные и властные, эти привлекательные тираны, которые повсюду создают вольных и незаконных рабов, производят на его глаза то же действие, как солнце на глаза совы”, и т. д.

- Уверяю вас, ваше преподобие, что, если бы вы не сказали мне, что о. Лемуан - автор этого описания, я сказал бы, что это какой-нибудь нечестивец сочинил его, с намерением выставить святых в смешном свете. Ведь если это не есть изображение человека, вполне отрешившегося от страстей, от которых Евангелие обязывает нас отказываться, тогда, сознаюсь, я ничего тут не понимаю.

- Посмотрите же, - сказал патер, - насколько мало вы смыслите в этом. Перечисляются ведь “черты ума слабого и невоспитанного, не имеющего привязанностей приличных и естественных, которые он должен был бы иметь”, как говорит отец Лемуан в конце своего описания. Вот как он “учит добродетели и христианской философии”, согласно цели, поставленной себе в данном труде, как он это заявляет в предисловии. И действительно, нельзя отрицать, что его способ рассматривать набожность подходит свету совсем иначе, чем тот, которым пользовались прежде.

- Не может быть и сравнения, - сказал я, - и я начинаю надеяться, что вы сдержите свое слово.

- Вы убедитесь в этом гораздо лучше впоследствии, - сказал он, - до сих пор я говорил вам о набожности лишь в общих чертах. Но, чтобы в подробностях показать вам, насколько наши отцы облегчили ее, вот, например, разве это не полное утешение для честолюбцев узнать, что можно соблюдать истинную набожность вместе с необузданной любовью к почестям.

- Как, отец мой, если даже они стремятся к ним безо всякой меры?

- Да, - сказал он, - так как все это лишь простительный грех, только бы они не желали величия для того, чтобы удобнее было оскорблять Бога и государство. А простительные грехи не мешают быть набожным, так как от них не свободны и величайшие угодники. Послушайте Эскобара (тр. 2, пр. 2, № 17): “Честолюбие, которое состоит в чрезмерном желании чинов и почестей, само по себе простительный грех: но когда стремятся к этому величию, чтобы вредить государству или с большим удобством оскорблять Бога, то эти побочные обстоятельства делают его смертным грехом”.

- Это довольно удобно, - отец мой.

- И не является ли это, - продолжал он, - учением очень снисходительным для скупцов, когда говорится, как у Эскобара (тр. 5, пр. 5, № 154): “Я знаю, что богачи не совершают смертного греха, если не дают милостыни от своего избытка при тяжкой нужде бедняков: Scio in gravi pauperum necessitate divites поп dando superflua, поп peccare mortaliter”?

- Действительно, - сказал я, - если это так, то я вижу ясно, что не сведущ в грехах.

- Чтобы еще лучше доказать вам это, - сказал он, - не думаете ли вы, что высокое о себе мнение и самодовольство по отношению к собственным произведениям - один из самых опасных грехов? И не изумитесь ли вы, если я покажу, что, если даже это высокое о себе мнение и безосновательно, оно не только не грех, а, напротив, дар Божий?

- Возможно ли, отец мой?

- Да, - сказал он, - и это нам открыл наш великий о. Гарасс в своей французской книге, озаглавленной Сумма основных истин религии (ч. 2, стр. 419): “Воздающее правосудие Божие требует, - говорит он, - чтобы всякий честный труд был вознагражден или похвалой, или удовлетворением... Когда выдающиеся умы создают превосходный труд, они справедливо вознаграждаются всенародными похвалами. Но, когда убогий ум работает много, а ничего не производит путного, и потому не может получить публичной похвалы, Бог, чтобы труд его не остался без вознаграждения, дарует ему личное удовлетворение, которому нельзя завидовать без несправедливости более чем жестокой. Так Бог, который справедлив, дает лягушкам находить наслаждение в их собственном Пении”.

- Вот, - сказал я ему, - прекрасные решения в пользу тщеславия, честолюбия и скупости. А зависть, отец мой, труднее ли извинить ее?

- Это щекотливый вопрос, - сказал патер. - Надо прибегнуть к различениям отца Бонн в его Сумме грехов. Его мнение (гл. 7, стр. 123 пятого и шестого издания) вот какое: “Зависть к духовному благу ближнего есть смертный грех, но зависть к благу временному - только простительный грех”.

- А на каком же основании, отец мой?

- Слушайте, - сказал он, - “Так как благо, заключающееся в вещах временных, так ничтожно и так маловажно для неба, что не имеет никакого значения перед Богом и его святыми”.

- Но, отец мой, если благо это так ничтожно и имеет так мало значения, как же допускаете вы убивать людей для сохранения его?

- Вы неверно поняли, - сказал патер, - вам говорят, что это благо не имеет никакого значения для Бога, но не для людей.

- Я не подумал об этом, - сказал я, - и надеюсь, что благодаря этим различиям не останется больше смертных грехов на свете.

- Напрасно вы так думаете, - сказал патер, - есть ведь такие грехи, которые по своей природе всегда смертны, как, например, леность.

- Увы, отец мой! - сказал я ему, - Прощай, значит, все удобства жизни?

- Подождите, - сказал патер, - когда вы увидите определение этого порока, которое дает Эскобар (тр. 2, пр. 2, № 81), может быть, вы станете судить иначе; послушайте его: “Леность есть грусть о том, что вещи духовные суть духовные, как если бы, например, стали огорчаться тем, что таинства служат источником благодати; и это смертный грех”.

- Отец мой, - сказал я, - не думаю, чтобы кому-нибудь взбрело в голову когда-либо быть ленивым таким образом.

- Потому-то, - заметил патер, - Эскобар и говорит дальше (стр. 105): “Я признаюсь, что очень редко случается, чтобы кто-нибудь впал в грех лености”. Ясно ли для вас теперь, насколько важно хорошо определять понятия?

- Да, отец мой, и я вспоминаю при этом другие ваши определения: убийства, измены и избытка имущества. Отчего же зависит, отец мой, что вы не распространите этот метод на всевозможные случаи, чтобы дать всем грехам определение на ваш лад, для того, чтобы уже больше не грешили, потворствуя своим похотям?

- Для этого не всегда необходимо, - сказал он, - изменять определения вещей. Вы это увидите в рассуждении по поводу хорошего стола, который считается одним из наибольших удовольствий в жизни. Эскобар разрешает это таким образом (№ 102 в Практике по учению нашего Общества): “Разрешается ли пить и есть досыта без необходимости, а для одного наслаждения? Да, конечно, по мнению Санчеса, лишь бы не во вред здоровью, потому что естественному желанию разрешается пользоваться присущими ему действиями: ar comedere et bibere usque ad satietatem absque necessitate, ob solam voluptatem sit peccatum? Cum Sanctio negative respondeo, modo поп obsit valetudini, quia licite pa test appetitus naturalis suis actibus frui”.

- Вот, отец мой, - сказал я, - это самое полное место и самый законченный принцип во всей вашей морали; из него можно вывести такие удобные заключения. Так как же, чревоугодие не считается даже и простительным грехом?

- Да, - сказал он, - в том виде, как я говорил; но оно было бы простительным грехом, по Эскобару (№ 56), “если бы без всякой надобности пресыщались питьем и едой до рвоты: si quis se usque ad vomitum ingurgitet”.

Однако довольно об этом предмете; я хочу теперь поговорить с вами об облегчениях, введенных нами для избежания грехов в разговорах и в светских интригах. Самое затруднительное тут - избежать лжи, особенно, когда желаешь заставить верить в то, что ложно. Удивительно этому помогает наше учение о двусмысленностях, которое “разрешает пользоваться двусмысленными выражениями, заставляя понимать их не в том смысле, как думаешь сам”, как говорит Санчес (Opera тог., ч. 2, к. 3, г. 6, № 13),

- Я знаю, отец мой, - сказал я.

- Мы так усердно распространяли это учение, - продолжал он, - что наконец весь свет знает его. Но знаете ли вы, как надо поступать, когда не находишь двусмысленных слов?

- Нет, отец мой.

- Я так и знал, - сказал он, - это ново, это - учение о мысленных оговорках. Санчес излагает его в том же месте: “Можно клясться, - говорит он, - что не делал чего-нибудь, хотя в действительности сделал, подразумевая про себя, что не делал этого в такой-то день или прежде чем родился на свет, или подразумевая какое-нибудь другое подобное обстоятельство, так, чтобы слова, которыми пользуешься, не могли выдать задней мысли. И это очень удобно во многих случаях и всегда справедливо, когда необходимо или полезно для здоровья, чести или благосостояния”.

- Как, отец мой, разве это не ложь и даже не клятвопреступление?

- Нет, - сказал патер, - Санчес это доказывает там же, а также и наш отец Филиуций (тр. 25, гл. 11, № 331); потому что, говорит он, “намерение определяет качество действия”. Он дает также и другое средство, более верное, для избежания лжи. Данное средство заключается в том, что после произнесения вслух фразы: Клянусь, что не делал этого, тихонько прибавляешь: сегодня; или после того, как произнесешь громко вслух клянусь, прибавляешь тихо: что говорю, и затем продолжаешь вслух громко: что не делал этого. Вы, конечно, видите - таким образом говорится правда.

- Согласен, - сказал я ему, - но мы, может быть, нашли бы, что это значит говорить правду про себя, а вслух

говорить ложь; кроме того, я боюсь, что у многих не хватит присутствия духа воспользоваться этими способами.

- Наши отцы, - сказал он, - учат там же в пользу лиц, которые не сумели бы воспользоваться этими оговорками: чтобы не лгать, им достаточно сказать просто, что они не делали того, что сделали, “лишь бы они вообще имели намерение придать своим речам оборот, который придал бы им человек умелый”,

- Скажите правду; вам случалось много раз находиться в затруднении, вследствие незнания этого правила?

- Случалось иногда, - сказал я.

- Признайтесь также, - продолжал он, - что было бы часто очень удобно быть освобожденным по совести исполнять некоторые свои обещания?

- Это было бы, отец мой, величайшим удобством в свете.

- Выслушайте же Эскобара (тр. 3, пр. 3, № 48); он дает следующее общее правило: “Обещания ни к чему не обязывают, когда, давая их, не имеешь намерения обязываться. А такого намерения и нет вовсе, если только обещания не подтверждены клятвой или договором; так что, когда говоришь просто: „Я сделаю это", подразумевается, что сделаешь это, если не переменится желание, потому что ведь этим не желаешь лишить себя свободы”. Он дает еще другие правила, которые вы можете сами посмотреть у него, и прибавляет в конце, что все это заимствовано у Малины и у других наших авторов: Omnia ex Molina et aliis. Итак, сомневаться в этом невозможно.

- Отец мой, - сказал я, - я не знал, что направление намерения имеет силу делать обещание недействительным.

- Вы видите, - сказал патер, - вот большое облегчение для общения с людьми. Но больше всего труда нам стоило упорядочить разговоры между мужчинами и женщинами: так как наши отцы более сдержанны в вопросах, относящихся к целомудрию. Конечно, не без того, чтоб им не приходилось разбирать ситуаций довольно любопытных и достаточно вольных, главным образом относительно особ, находящихся в супружестве или обрученных.

Здесь я услышал самые невероятные вопросы, какие только можно себе представить. Он привел их столько, что ими можно было бы наполнить несколько писем: но я не хочу указывать вам даже и цитат, так как вы показываете мои письма всякого рода людям, а я не желаю подавать повод к подобному чтению тем, кто стал бы искать в этом одного только развлечения.

Единственной вещью, которую я могу отметить вам из того, что он показывал мне даже в книгах на французском языке, является то, что Вы можете видеть в Сумме грехов о. Бонн (стр. 165), касательно некоторых маленьких вольностей, допускаемых, как он объясняет, при хорошем направлении намерения, как, например, для того, чтобы прослыть волокитой. Вы удивитесь, узнав там (стр. 148) о принципе нравственности, дающем правоспособность девицам располагать своей девственностью помимо родителей. Вот его собственные выражения: “Когда это делается с согласия девицы, хотя бы отец и имел здесь причину жаловаться, тем не менее, упомянутая девица или тот, кому она продалась, не причинили ему никакого вреда и не нарушили по отношению к нему справедливости, потому что девица владеет своей девственностью так же, как своим телом; она может располагать ими по усмотрению, за исключением добровольной смерти и отсечения одного из своих членов”. Вы можете судить по этому об остальном. Я тут вспомнил место из одного языческого поэта, который был лучшим казуистом, чем эти отцы, так как сказал, что “девственность девицы не принадлежит ей вся, что одна ее часть принадлежит отцу, а другая матери, и без них она не может располагать ею даже для вступления в брак”. И я сомневаюсь, чтобы нашелся хоть один судья, который не признал бы законным обратное данному правилу отца Бонн.

Вот все, о чем я могу рассказать из слышанного; а сам разговор тянулся так долго, что я должен был просить патера переменить, наконец, тему. Он исполнил это и принялся говорить мне об их правилах относительно одежды женщин.

- Мы не станем вовсе говорить о тех, у которых нечистые намерения, но относительно остальных Эскобар выражается следующим образом (тр. 1, пр. 8, № 5): “Если женщины наряжаются без дурного намерения, но только для удовлетворения естественной потребности тщеславия, ob naturalem fastus inclinationem, то это или только простительный грех, или даже вовсе не грех”. И отец Бони в своей Сумме грехов (гл. 46, стр. 1094) говорит, что “хотя бы женщина и знала о дурном действии, производимом тонко продуманным нарядом на тело и душу любующихся ею, украшенной богатыми и драгоценными одеждами, она, тем не менее, не грешит, пользуясь ими”. И о. Бони приводит, между прочим, нашего отца Санчеса как разделяющего то же мнение.

- Но что же, отец мой, отвечают ваши авторы на те места св. Писания, которые выражаются с таким жаром против малейших вещей подобного рода?

- Лессий, - сказал патер, - отвечает вполне научным и удовлетворительным образом (De just., кн. 4, гл. 4, от. 14, № 114), говоря, что “эти места св. Писания были правилами только для женщин того времени, чтобы они служили своей скромностью к назиданию язычников”.

- Откуда же он взял это, отец мой?

- Неважно, откуда он это почерпнул; достаточно того, что мнения таких великих людей всегда вероятны сами по себе. Однако отец Лемуан ограничил это общее позволение, так как он вовсе не желает распространять его на старух: это находится в его Легкой набожности и, между прочим, на стр. 127, 157, 163. “Молодежь, - говорит он, - может украшаться по естественному праву. Позволительно наряжаться в возрасте, когда жизнь цветет и зеленеет. Но на этом надо остановиться; несвоевременно и странно было бы искать розу на снегу. Одним звездам присуще всегда быть на балу, потому что они имеют дар вечной юности. Самое лучшее, стало быть, в этом отношении - посоветоваться с рассудком и с хорошим зеркалом, подчиниться тому, что прилично и необходимо, и удалиться, когда приближается ночь”.

- Это совершенно благоразумно, - согласился я с ним.

- Но, - продолжал он, - для того, чтобы вы видели, насколько наши отцы распространили свои заботы на все, я скажу, что разрешая женщинам игру и соображая, что разрешение это им часто будет бесполезно за недостатком средств для игры, они установили еще и другое правило в их пользу, которое можно видеть у Эскобара в главе о воровстве (тр. 1, пр. 9, № 13): “Жена, - говорит он, - может играть и брать для этого деньги своего мужа”.

- Это, отец мой, действительно, завершение.

- Есть, конечно, еще многое другое? - сказал патер, - но надо его пропустить, чтобы поговорить о более важных правилах, облегчающих исполнение дел благочестия, например, о способе слушать обедню. Наши великие теологи Гаспар Уртадо (De Sacr., т, 2, ст. 5, р. 2) и Конинк (в. 83, ст. 6, № 197) учили по этому вопросу, что “достаточно присутствовать на обедне телом, хотя бы духом отсутствовали, лишь бы соблюдали наружно благоговейное положение”, А Васкес идет еще дальше, потому что говорит: “Удовлетворяют предписанию слушать обедню даже и тогда, когда имеют намерение не обращать на нее внимания”. Все это находится также у Эскобара (т. 1, пр. 11, №№ 77 и 107 и тр. 1, пр. 1, № 116), где он прибегает к примеру лиц, которых насильно ведут к обедне и которые имеют решительное намерение не слушать ее.

- Право, - сказал я, - ни за что бы не поверил этому, если бы кто другой сказал мне.

- Действительно, - сказал он, - тут необходим, до известной степени, авторитет этих великих людей, так же, как и для того, что говорит Эскобар (тр. 1, пр. 11, № 31): “Намерение скверное, как, например, смотреть на женщин с нечистым побуждением, в соединении с намерением внимательно прослушать обедню не мешает удовлетворению последнего: Nee obest alia prava intentio, tit aspiciendi libidinose feminas”.

Но есть еще одно удобство, предлагаемое ученым Туррианом (Select,, ч, 2, от. 16, сомн. 7): “Можно слушать половину обедни у одного священника, а затем другую половину у другого, и даже можно сначала прослушать конец одной, а потом начало другой. И я скажу вам, что, кроме того, „разрешается также слушать две половины" обедни в одно и то же время у двух различных священников, когда один только начинает обедню, а другой уже совершает возношение даров; потому что можно обращать внимание на обе службы зараз и оттого, что две половины обедни составляют одну целую: Duae medietates unam missam con-stituunt”. Так решили наши отцы: Бонн (тр. 6, в. 9, с. 312), Уртадо (De Sacrn т. 2, De missa, от. 5, расе. 4), Азор (ч. 1, кн. 7, гл. 3, в. 3), Эскобар (тр, 1, пр. 11, № 73, в главе о Практике слушания обедни нашего Общества). И вы увидите следствия, которые он выводит отсюда в этой же самой книге (в лионских изданиях 1644 и 1646 гг.), в следующих выражениях: “Заключаю отсюда, что вы можете прослушать обедню в очень короткий промежуток времени, когда, например, вы попадете на четыре обедни зараз, которые распределились так, что, когда начиналась одна, другая была уже у Евангелия, следующая за ней у освящения даров и последняя - у причастия”.

- Конечно, отец мой, можно таким образом прослушать обедню в один миг в соборе Парижской Богоматери.

- Вы видите, следовательно, - сказал он, - что нельзя было придумать лучший способ для облегчения слушания обедни, Но я хочу показать вам теперь, как мы облегчили пользование таинствами, особенно таинством покаяния: тут-то вы и увидите величайшую снисходительность в руководительстве наших отцов и сможете изумиться тем, что набожность, которая отпугивала всех, “так мудро разработана нашими отцами, что, низвергнув страшилище, поставленное демонами у врат ее, они сделали ее теперь легче греха и приятнее сластолюбия, так что просто жить стало несравненно неудобнее, чем жить хорошо”, как выражается отец Лемуан на стр. 244 и 291 своей Легкой набожности. Разве это не чудесная перемена?

- По правде говоря, отец мой, - сказал я, - не могу удержаться, чтобы не высказать вам своей мысли. Боюсь, что вы приняли плохие меры и что подобное снисхождение скорее послужит к отдалению людей, чем к их привлечению. Ибо литургия, например, такой великий и такой священный предмет, что достаточно было бы показать то, как выражаются о ней ваши авторы, чтобы навсегда вполне лишить их всякого доверия в душе многих.

- Это верно, - сказал патер, - относительно некоторых людей: но разве вы не знаете, что мы приспосабливаемся ко всяким людям. Кажется, будто вы позабыли все, что я говорил так часто по данному предмету. Стало быть, я поговорю с вами об этом в первый же раз на досуге, отложив нашу беседу о смягчении исповеди. Я объясню вам это так хорошо, что вы уже никогда не забудете.

Засим мы расстались. Итак, представляю себе, что наша ближайшая беседа будет об их политике.

Смягчения, внесенные иезуитами в таинство покаяния посредством правил, относительно исповеди, епитимий, отпущения, ближайших поводов к греху, душевного сокрушения и любви к Богу

 

 

Письмо десятое

Смягчения внесенные иезуитами в таинство покаяния посредством правил относительно исповеди, епитимий, отпущения, ближайших поводов к греху, душевного сокрушения и любви к Богу.

 

Париж, 2 августа 1656 г.

Милостивый Государь!

Здесь пойдет речь пока не о самой политике Общества, но об одном из ее важнейших оснований. Вашему вниманию предлагается облегчение исповеди, составляющее, конечно, наилучшее средство, придуманное отцами-казуистами, чтобы всех привлекать и никого не отталкивать. Прежде чем идти дальше, надо было ознакомиться с этим. Вот почему патер нашел уместным следующим образом просветить меня по данному вопросу.

- Вы видели, - сказал он, - из всего, сказанного мной до сих пор, с каким успехом, благодаря своей просвещенности, отцы наши потрудились над отысканием большого числа дозволенных действий, до того считавшихся запрещенными. Но поскольку остаются еще грехи, которых нельзя было извинить, и единственным средством здесь выступает исповедь, то было бы крайне необходимо облегчить и эти затруднения, прибегая к методам, которые мне остается теперь открыть вам. Итак, после того, как я уже показал во всех наших предыдущих беседах, как мы рассеивали сомнения, смущавшие совесть, доказывая, что считавшееся дурным в действительности таковым не было, мне остается в настоящей беседе показать вам способ легко искупать действительный грех, благодаря тому, что исповедь мы сделали столь же легкой, сколько прежде она была трудной.

- Каким же способом, отец мой?

- Посредством тех удивительных утонченностей, - сказал он, - которые свойственны нашему Обществу и которые наши отцы во Фландрии называют “благочестивыми и святыми хитростями” в Изображении нашего первого века (кн. 3, речь 1, стр. 401 и кн. 1, гл. 2) и “святою и благочестивою уловкой: piam et religiosam calliditatem et pietatis solertiam” (кн. З, гл. 8). Посредством этих уловок “грехи искупаются ныне alacrius, с большей радостью и рвением, чем прежде они совершались, так что многие лица столь же быстро смывают свои пятна, сколь и приобретают их, plurimi vix citius maculas contrahunt, quam eluunt”, как сказано в том же месте.

- Научите же меня, пожалуйста, отец мой, этим душеспасительным тонкостям.

- Их много, - сказал он, - ибо при исповеди много тягостных вещей, и для каждой из них надо было придумать облегчение. И так как главные затруднения здесь происходят от стыда, охватывающего нас при покаянии в некоторых грехах, неловкости, вызванной требованием сообщить об обстоятельствах, при которых они совершены, необходимости исполнять епитимью и не возвращаться к прежнему греху, избегать ближайших поводов, которые вовлекают в него, и сокрушаться о совершенных грехах, то я надеюсь сказать вам сегодня, что во всем этом не осталось уже почти ничего тягостного, благодаря заботливости, с которой наши отцы старались устранить всякую горечь и всякую едкость столь необходимого средства.

Начнем с затруднения каяться в некоторых грехах. Вы понимаете, что часто бывает довольно важно сохранить к себе уважение духовника; поэтому очень удобно разрешение, которое дают наши отцы и между прочим Эскобар, ссылающийся, в свою очередь, на Суареса (тр. 7, ст. 4, Jsfe 135), иметь “двух духовников, одного для смертных грехов, а другого для простительных, чтобы сохранить хорошее о нас мнение постоянного духовника, uti bonam famam apud ordinarium tueatur, лишь бы не пользовались этим для того, чтобы оставаться в смертном грехе”. И он затем предлагает другой хитроумный способ покаяться в грехе, даже и постоянному духовнику, но так, чтобы было незаметно, что он совершен уже со времени последней исповеди. “Дело в том, - говорит он, - что надо совершить одну общую исповедь и смешать этот последний грех с другими, в которых каешься вообще”. Он говорит еще то же самое в своих Prim. пр. 2, № 73. И вы согласитесь, я уверен, что следующее решение отца Бонн (Мор. теол., тр. 4, в. 15, с. 137) также значительно облегчает стыд, испытываемый, когда приходится каяться, что снова впал в прежний грех: “За исключением некоторых случаев, встречающихся редко, духовник не имеет права спрашивать, привычен ли грех, в котором каешься, и отвечать на это обязаны, потому что он не имеет права приводить в стыд кающегося признанием в своих многократных падениях”.

- Как, отец мой! Не то же ли, по-моему, сказать, что врач не имеет права спрашивать у больного, давно ли у него лихорадка? Грехи ведь совершенно различны, смотря по этим различным обстоятельствам, не правда ли, и намерение истинно кающегося не должно ли состоять в том, чтобы вполне раскрыть состояние своей совести духовнику, с той же искренностью и откровенностью, как если бы он беседовал с самим Иисусом Христом, которого священник есть заместитель? А не слишком ли далеки от этого настроения, когда скрывают свои частые падения, чтобы скрыть тяжесть греха?

Я заметил, что поставил этим в затруднение доброго патера; так что он, скорее, чтобы обойти, чем разрешить его, стал объяснять мне другое из их правил, которое только производит новый беспорядок, нисколько не оправдывая этого решения отца Бонн, которое, по моему мнению, одно из их самых вредных правил и из наиболее способных поддерживать порочных людей в их дурных привычках.

- Я согласен, - сказал он, - что привычка увеличивает тяжесть греха, но она не изменяет его природы: вот почему и не обязаны исповедываться в ней, по правилу наших отцов, приводимому Эскобаром (Princ., пр. 2, № 39): “Обязаны исповедываться лишь в обстоятельствах, изменяющих природу греха, а не увеличивающих его тяжесть”.

На основании этого правила, наш отец Гранадос и говорит (ч. 5, отд. 7, т. 9, расе. 9, № 22), что “если нарушили пост мясной пищей, то достаточно покаяться лишь в нарушении поста, не объясняя, состояло ли оно в употреблении мясного, или в том, что дважды в день ели постное”. И по мнению нашего отца Регинальда (тр. 1, кн. 6, гл. 4, № 114), “колдун, прибегавший к чернокнижию, не обязан объявлять этого обстоятельства: достаточно сказать, что он ворожил, не объясняя, было ли это посредством хиромантии или при помощи договора с дьяволом”. И Фагундес из нашего Общества говорит так же (ч. 2, кн. 4, гл. 3, № 17): “Похищение - не такое обстоятельство, которое необходимо открывать, когда девица дала на него согласие”. Наш отец Эскобар приводит все это в том же месте (№№ 41, 61, 62) с несколькими другими, довольно любопытными решениями относительно обстоятельств, в которых не обязательно исповедываться. Вы можете это посмотреть там сами.

- Да, эти уловки набожности отлично приспособлены, - сказал я.

- Однако, - сказал он, - это было бы напрасно, если бы сверх того мы не внесли облегчения в епитимью, которая больше всего отдаляет людей от исповеди. Но теперь самые изнеженные не станут бояться ее после того, как мы, в тезисах Клермонской коллегии, защищали положение: “Если духовник наложит подходящую епитимью и если, тем не менее, кто-то не желает принять ее, то он может удалиться, отказываясь от отпущения и наложенной епитимьи”. И Эскобар говорит еще в Практике покаяния по учению нашего Общества (тр. 7, пр. 4, № 188): “Если кающийся заявит, что желает отложить свое покаяние до того света и отбыть в чистилище все полагающиеся ему наказания, тогда духовник должен наложить ему епитимью очень легкую, чтобы соблюсти ненарушимость таинства, и в особенности, если он заметит, что тот не примет большей”.

- Я думаю, - сказал я, - что, если это так, то не следует уже называть исповедь таинством покаяния.

- Вы ошибаетесь, - сказал он, - так как всегда налагается некоторая епитимья для формы.

- Но, отец мой, разве вы считаете, что человек достоин получить отпущение, когда он не желает исполнить ничего тяжелого для искупления своих грехов? И когда вы видите, что люди находятся в таком состоянии, не должны ли вы скорее оставлять за ними их грехи, нежели отпускать их? Имеете ли вы истинное представление о важности вашего служения, и понимаете ли вы, что пользуетесь в нем властью связывать и разрешать? Разве вы считаете дозволенным давать отпущение всякому, кто только попросит о том, не узнав наперед, разрешает ли Иисус Христос на небесах тех, кого вы разрешаете на Земле?

- Как! - сказал патер, - Неужели вы думаете, что мы не знаем, что “духовник обязан судить о состоянии кающегося, как потому, что он не должен расточать святых даров тем, кто не достоин их, ибо Иисус Христос заповедал ему быть верным управителем и не давать святыни псам, так и потому, что он судья, а долг судьи судить по справедливости: освобождать достойных этого и связывать недостойных, и столько же потому, что он не должен освобождать тех, которых осуждает Иисус Христос”.

- Чьи это слова, отец мой?

- Нашего отца Филиуция (т. 1, тр. 7, № 354).

- Вы меня удивляете, - сказал я, - ибо я принял их за слова одного из отцов церкви. Но, отец мой, данное место должно сильно устрашать духовников и делать их крайне осмотрительными в служении этому таинству, чтобы убедиться, достаточно ли искренне раскаяние исповедующегося и можно ли принять его обещания не грешить впредь.

- Это совсем не затруднительно, - сказал патер, - Филиуций не желал оставить духовников в этом затруднении, и потому он, вслед за приведенными словами, предлагает им следующий легкий способ выйти из затруднения: “Духовник может легко успокоиться относительно расположения своего исповедующегося. А именно, если он не подает достаточных внешних признаков скорби, духовнику только следует спросить его, ненавидит ли он грех в душе; и если тот ответит: "да", он обязан ему верить. И надо сказать то же самое о решении на будущее, если только нет какого обязательства возврата или же избегания некоторых ближайших случаев к греху”.

- Что касается этой выдержки, отец мой, я отлично вижу, что она принадлежит Филиуцию.

- Вы ошибаетесь, - сказал патер, - так как все это он взял слово в слою у Суареса (ч. 3, т. 4, расе. 32, отд. 2, № 2).

- Но, отец мой, последнее место Филиуция уничтожает то, что он установил в предыдущем: так как духовники не будут уже иметь власти судить о расположении своих исповедующихся, раз они обязаны верить им на слово, даже тогда, когда те не подают никакого наружного признака скорби. Разве можно так полагаться на эти обещания, что одно уже выражение их служит доказательством? Сомневаюсь, чтобы опыт убедил ваших отцов, что все, кто дает эти обещания, держат их, и я имею основание думать, что они испытывают очень часто прямо противоположное.

- Это неважно, - сказал патер, - духовники все-таки обязаны верить им, так как отец Бонн, который исчерпал данный вопрос до дна в своей Сумме грехов (гл. 6, стр. 1090, 1091 и 1092), заключает, что “всякий раз, как люди, часто снова впадающие в грех, без всякого заметного в них исправления являются к своему духовнику и говорят ему, что сожалеют о прошлом и имеют благие намерения в будущем, он должен верить им на слово, хотя бы и было легко предвидеть, что подобные решения не пойдут у них дальше губ. И хотя бы после этого они с большей легкостью и распущенностью снова впадали в те же грехи, тем не менее, по моему мнению, им можно дать отпущение”. Я уверен, что теперь разъяснились все ваши сомнения.

- Но, отец мой, - сказал я, - я нахожу, что слишком тяжкое бремя налагаете вы на духовников, обязуя их верить в противоположное тому, что они видят.

- Вы этого не понимаете, - сказал он, - этим хотят сказать только, что духовники обязаны действовать и отпускать, как если бы они верили твердости и постоянству этого решения, пусть в действительности такой веры у них и нет. И это наши отцы Суарес и Филиуций объясняют вслед за предыдущими выдержками, ибо после их слов, что “священник обязан верить исповедующемуся на слово”, они прибавляют: “Нет необходимости, чтобы духовник убедился, что решение кающегося будет исполнено, и даже, чтобы он считал это вероятным. Достаточно, чтобы он думал, будто кающийся имеет вообще это намерение в настоящую минуту, хотя и должен в очень короткое время снова впасть в грех. Так учат все наши авторы, ita docent omnes auctores”. Станете ли вы сомневаться в том, чему учат наши авторы?

- Но, отец мой, как же быть с тем, что сам о. Пето должен был признать в предисловии к своему Всенародному покаянию (стр. 4), что “святые отцы, ученые и соборы единогласно считают несомненной истиной, что покаяние, приготовляющее к таинству причащения, должно быть истинным, постоянным, мужественным, а не расслабленным, сонливым и подверженным новым падениям и возобновлениям?”

- Разве вы не видите, - сказал он, - что о, Пето говорит о древней церкви? Но теперь это так не в пору (si peu de saison), выражаясь словами наших отцов, что обратное одно истинно, по мнению о. Бонн (тр. 4, в. 15, стр. 95). “Есть авторы, которые говорят, что надо отказывать в отпущении тем, кто часто впадает в одни и те же грехи, и в особенности, когда им было уже отпущено несколько раз, а никакого исправления не заметно; другие же говорят, что нет. Но верное мнение единственно то, что не надо вовсе отказывать им в отпущении: хотя бы они не пользовались всеми теми советами, которые им давали не раз, не держали бы данных обещаний изменить свою жизнь, не работали бы над своим очищением, - это неважно: и что бы там другие н“ говорили, истинное мнение, которому должно следовать, то, что надо отпускать им во всех таких случаях”. И (тр. 2, в. 22, стр. 100) что не следует “ни отказывать, ни откладывать отпущение тем, кто находится в привычных грехах против закона Божеского, естественного и церковного, хотя бы не видно было никакой надежды на их исправление, et si emendatiohis futurae nulla spes appareat”.

- Но, отец мой, - сказал я, - эта уверенность всегда получить отпущение легко могла бы побудить грешников...

- Понимаю, - сказал он, прерывая меня, - но послушайте о. Бонн (в. 15): “Можно отпустить тому, кто сознается, что надежда на отпущение вовлекла его во грех с большей легкостью, чем если бы он был лишен этой надежды”. И отец Коссэн, защищая это положение, говорит (стр. 211 его Отв. на Мор. Геол.), что, “если б оно не было истинно, пришлось бы отлучить от таинства покаяния большинство людей” и что тогда не оставалось бы “другого средства грешникам, кроме сука дерева и веревки”.

- Отец мой, как эти правила привлекут народ в ваши исповедальни!

- Еще бы, - сказал он, - вы не поверите, сколько их Приходит: “Мы подавлены и, так сказать, притиснуты толпой наших исповедующихся, paenitentium numero obrui-mur”, как сказано в Изображении нашего первого века (кн. 3, гл. 8).

- Я знаю способ, - сказал я, - легко избавить вас от этой давки. Стоит только, отец мой, обязывать грешников избегать ближайших поводов к греху; одной этой меры было бы достаточно, чтобы значительно облегчить вас.

- Мы не ищем этого облегчения, - сказал он, - напротив, “цель нашего Общества”, как сказано в той же книге (кн. 3, гл. 7. стр. 374) “трудиться над утверждением добродетели, бороться с пороками и служить великому множеству душ”. А так как немного найдется людей, которые согласились бы отказаться от ближайшего случая согрешить, то и пришлось определить, что называть ближайшим случаем ко греху: как видно у Эскобара {Практика нашего Общества, тр. 7, пр. 4, № 226 ): “Нельзя назвать ближайшим поводом случай, когда грешат редко, как, например, раза три, четыре в год по внезапному увлечению с женщиной, с которой живешь в одном месте”; или же, по словам о. Бонн в его французской книге, один или два раза в месяц (стр. 1082); и затем еще (стр. 1089) он ставит вопрос: “Как следует поступать с господами и служанками, кузенами и кузинами, живущими вместе и взаимно вовлекающими друг друга в грех вследствие этого обстоятельства?”

- Надо разлучить их, - сказал я.

- То же говорит и он, “если падения повторяются и почти ежедневно: но, если в общем они лишь редко погрешают, например, один или два раза в месяц, и если им нельзя разлучиться без большого неудобства и потерь, можно отпустить им, по мнению этих авторов и между прочим Суареса, лишь бы они пообещали хорошенько больше не грешить и имели бы истинное сожаление о прошедшем”. Я его отлично понял, так как он уже раньше открыл мне, чем должен довольствоваться духовник, чтобы судить об этом раскаянии.

- И отец Бонн, - продолжал он, - разрешает (стр. 1083 и 1084) тем, кто находится постоянно в ближайших случаях к греху, “оставаться при них, если от них нельзя отказаться, не подав повода свету говорить о себе или же не причинив себе этим неудобств”. И он говорит также в своей Моральной теологии (тр. 4, De poenit., в. 13, стр. 93 и в. 14, стр. 94): “Можно и должно отпустить грехи женщине, у которой живет мужчина, с которым она часто грешит, если она не может благородным образом удалить его или же если у ней есть какая-нибудь причина удерживать его, si поп potest honeste ejicere, aut habeat aliquam causam retinendi, лишь бы она решилась хорошенько больше с ним не грешить”.

- Отец мой! - сказал я, - Обязанность избегать поводов ко греху очень смягчена, если можно освободиться от нее, как только грозит малейшее неудобство; но, думаю, по крайней мере, что это обязательно, когда никакого неудобства не терпишь?

- Да, - сказал он, - хотя и не без исключений. Так, о. Бонн говорит в том же месте: “Всякого рода людям разрешается посещать места разврата с целью обращать там падших женщин, хотя и довольно правдоподобно, что они будут там грешить; ибо не раз уже испытано, что вовлекались во грех видом и ласками этих женщин. И хотя есть ученые, не одобряющие этого мнения и считающие, что нельзя разрешать добровольно подвергать опасности свое спасение для помощи ближнему, тем не менее я весьма охотно принимаю это оспариваемое ими мнение”.

- Это, отец мой, новый род проповедников. Но на чем основывается о. Бонн, возлагая на них эту миссию?

- Он основывается, - сказал патер, - на одном из своих принципов, приводимом в том же месте со слов Василия Понса. Я говорил вам об этом раньше и думаю, что вы вспомните. Дело в том, что “можно прямо искать случая самого по себе, primo et per se, ради своего временного или духовного блага или для блага ближнего”. Последние выдержки возбудили во мне такое отвращение, что я подумал на этом покончить, но удержался, предоставляя ему договорить до конца и удовольствоваться тем, что сказал:

- Какое отношение, отец мой, между этим учением и евангельским, “предписывающим вырывать себе глаза и отказываться от предметов самых необходимых, если они вредят спасению?” А как же можете вы думать, что человек, добровольно оставшийся в обстоятельствах, влекущих ко греху, может искренно их ненавидеть? Напротив, не очевидно ли, что он нисколько не тронут как следует и что он еще не дошел до того истинного, сердечного обращения, которое заставляет столько же любить Творца, сколько любили сотворенное?

- Как, - воскликнул он, - ведь это было бы истинным сердечным сокрушением! Вы, по-видимому, не знаете, что, как говорит отец Пинтеро во второй части Аббата Буазика, стр. 50: “Все наши отцы единодушно учат, что считать сердечное сокрушение о грехах необходимым есть заблуждение и даже ересь, равно как и считать недостаточным одной только душевной скорби, пусть и порождаемой страхом адских мук, если он исключает желание оскорбить Бога, вместе с причащением”.

- Отец мой, да это уже почти догмат веры - считать достаточной одну душевную скорбь, испытываемую под влиянием страха адских мук, вместе с причащением? Я думаю, что это особенность ваших отцов, так как другие, веруя в достаточность душевной скорби с причащением, требуют, однако, чтобы она соединена была с некоторой любовью к Богу. И мне кажется еще, кроме того, что даже и ваши авторы не считали прежде этого учения столь достоверным; так, ваш о. Суарес говорит о нем таким образом (De роеп,, в. 90, ст. 4, пред. 15, отд. 4, № 17): “Хотя и вероятно мнение, что достаточно одной душевной скорби с причащением, однако ж оно не .достоверно и может быть ложным: Non est certa et potest esse falsa. И если оно ложно, то душевной скорби недостаточно для спасения человека. Стало быть, тот, кто умирает сознательно в этом состоянии, подвергается добровольно нравственной опасности вечного осуждения; так как мнение это не очень древнее и не вполне общепринято, пес valde antiqua, пес multum communism, Санчес также не считал его столь достоверным, так как он говорит в своей Сумме (кн. 1, гл. 9, № 34), что “больной и его духовник, которые при смерти удовлетворились бы одной душевной скорбью с причащением, совершили бы смертный грех вследствие великой опасности осуждения, которой подвергается кающийся в случае, если бы мнение, утверждающее, что достаточно душевной скорби с причащением, оказалось не истинным”; Комитол также (Resp. тог., кн. 1, в. 32, №№ 7, 8) “не вполне уверен, что душевной скорби достаточно вместе с причащением”. Добрый патер прервал меня на этом. - Вот как, - сказал он, - вы, стало быть, почитываете наших авторов? Вы хорошо делаете; но вы сделали бы еще лучше, если бы читали их только с кем-нибудь из нас. А то вот видите ли, вследствие того, что вы читали их один, вами сделан вывод, что эти выдержки наносят ущерб тем, кто в настоящее время защищает наше учение о душевной скорби; тогда как мы ясно показали бы вам, что ничто так, как это, не служит к их возвеличиванию. Ведь какая слава для теперешних наших отцов в том, что они в самое короткое время настолько повсеместно распространили свое мнение, что, за исключением теологов, нет почти ни одного человека, который бы не принимал то учение о душевной скорби, которого мы теперь держимся, за присутствовавший во все времена предмет истинной веры. Итак, когда вы доказываете, даже словами наших отцов, что еще недавно мнение это не было достоверным, не приписываете ли вы этим всю честь подобного установления нашим позднейшим авторам?

Поэтому-то Диана, близкий наш друг, думал доставить нам удовольствие, отметив, какими ступенями дошли до этого. Я имею в виду пятую часть тр. 13, где говорится, “что прежде древние схоластики утверждали, будто сердечное сокрушение необходимо немедленно после совершения смертного греха, но потом стали думать, что обязаны к нему только в праздничные дни, а еще позднее, что только в том случае, когда какое-нибудь великое бедствие угрожает всему народу; по мнению других, не следовало его откладывать надолго, когда приближаешься к смерти; но наши отцы Уртадо и Васкес превосходно опровергли все эти мнения и установили, что сердечное сокрушение обязательно лишь в том случае, если нет другого средства получить отпущение или же на смертном одре”. Но, чтобы проследить дальше историю чудесного развития этого учения, я прибавлю, что отцы наши, Фагундес (Ргаес. 2, т. 2, г. 4, № 13), Гранадос (ч. 3, пр. 7, расе. 3, отд. 4, № 17) и Эскобар (тр. 7, пр. 4, № 88 в Практике нашего Общества), решили считать сердечное сокрушение необязательным даже при смерти, поскольку, говорят они, если бы душевной скорби с причащением было недостаточно при смерти, то отсюда следовало бы, что вообще недостаточно душевной скорби с причащением”. А наш ученый Уртадо (ре Sacr., от. 6), приведенный Дианой (ч. 5, тр. 4, Miscell. рубр. 193) и Эскобаром (тр. 7, пр. 4, № 91), идет еще дальше; слушайте: “Достаточно ли одного сожаления о грехе, которое испытывают лишь вследствие причиненного им временного зла, как, например, потери здоровья или денег? Следует различать. Если не считают данное зло ниспосланным от Бога, сожаления недостаточно, но если зло это принимают как ниспосланное Богом, - ибо всякое бедствие, кроме греха, действительно, говорит Диана, ниспосылается Им - такого сожаления достаточно. Эскобар говорит то же в Практике нашего Общества. Наш отец Франциск Лами также защищает аналогичное утверждение (тр. 8, расе. 3, № 13).

- Вы меня удивляете, отец мой, ибо я не вижу в этой душевной скорби ничего, кроме самого естественного; и, таким образом, грешник стал бы достойным отпущения без всякой сверхъестественной благодати. А между тем кто же не знает, что это - ересь, осужденная на соборе.

- Я тоже думал было, как вы, - сказал добрый патер,— между тем должно быть не так. Потому что наши отцы из Клермонской коллегии утверждали в своих тезисах 23 мая и 6 июня 1644 г. (кол. 4, № 1): “душевная скорбь может быть святой и довлеющей для приготовления к таинству причащения, если она и не сверхъестественна”; и в августовском тезисе 1643 г., что “одной только естественной душевной скорби достаточно для причащения, лишь бы она была искренна: Ad sacramentum sujficit attritio naturalis, modo honesta”. Вот и все, что можно сказать, разве только прибавить еще следствие, которое легко вытекает из этих оснований, именно: сердечное сокрушение не только необходимо для причащения, а напротив, даже вредно тем, что оно само смывает грехи, не оставляя ничего для действия таинства причащения. Это и говорит наш отец Валенсия, знаменитый иезуит (т. 4, расе. 7, в. 8, стр. 4): “Сердечное сокрушение вовсе не необходимо, чтобы получить главное действие таинства причащения; а напротив, оно скорее препятствует этому: imo obstat potius quominus effectus sequ-atur”. Больше и желать ничего не остается в пользу учения о душевной скорби.

- Совершенно верно, отец мой, но позвольте мне высказать вам свое мнение по данному вопросу и показать, к какой крайности ведет рассматриваемое учение. Когда вы говорите, что достаточно душевной скорби, порожденной одним только страхом пред муками, вместе с причащением для оправдания грешников, не следует ли из этого, что можно всю свою жизнь искупать грехи таким образом и спастись, следовательно, не любя Бога в течение всей жизни? Интересно, осмелились бы ваши отцы защищать это мнение?

- Из сказанного, я хорошо вижу, - заметил патер, - что вам надо узнать еще и учение наших отцов относительно любви к Богу. Это последний пункт их морали и самый важный среди всех. Вы должны бы были понять этот факт из выдержек, которые я приводил, говоря о сердечном сокрушении. Но вот вам еще более точные выдержки относительно любви к Богу; не прерывайте же меня, так как самый порядок их имеет значение. Послушайте Эскобара, который приводит различные мнения наших авторов об этом предмете в Практике любви к Богу нашего Общества (тр. 1, пр. 2, № 21 и тр. 5, пр. 4, № 8), по следующему вопросу: “Когда обязаны действительно чувствовать любовь к Богу? Суарес говорит, что достаточно, если начнут любить его перед смертью, не определяя никакого времени; Васкес: что достаточно еще начать любить и на смертном одре; другие - при крещении; иные - в те дни, когда обязательно сердечное сокрушение, иные - в праздничные дни. Но наш отец Кастро Палао опровергает все эти мнения и справедливо, merito. Уртадо де Мендоса утверждает, что обязаны к этому каждый год и что к нам относятся еще очень благосклонно, не обязывая к этому чаще. Однако наш отец Конинк думает, что обязаны к этому каждые три или четыре года, Энрикес - каждые пять лет, а Филиуций говорит, что, вероятно, необязательно, строго говоря, и каждые пять лет. А когда же? Он предоставляет это на суд мудрецов”.

Я не останавливал всей этой болтовни, в которой человеческий ум играет так дерзко с любовью к Богу.

- Но, - продолжал он, - наш отец Антуан Сирмон, который справился с этим вопросом в своей удивительной книге Защита добродетели, где он говорит по-французски во Франции, как заявлено в “Предисловии к читателю”,-рассуждает так во втором трактате (отд. 1, стр. 12, 13, 14 и след.): св. Фома утверждает, что обязаны любить Бога тотчас, как вошли в обладание разумом. Это немного рано. Скотт говорит - каждое воскресенье: на каком основании? Другие - при тяжком искушении: да в том случае, если это единственный путь избежать искушения. Скотт - при получении благодарения от Бога: годится только как благодарность. Другие - при смерти: это очень поздно. Я даже не думаю, чтобы это было обязательно при каждом получении какого-либо из таинств; достаточно душевной скорби и исповеди, если к тому представится возможность. Суарес говорит, что это обязательно в известное время: но в какое время? Он предоставляет вам судить о том, а сам не знает ничего. А то, чего не знал этот ученый, даже не представляю, кто и “способен узнать”. Наконец он заключает, что, строго говоря, не обязаны ни к чему, кроме соблюдения остальных заповедей, без всякой любви к Богу и не предаваясь Ему всем сердцем, лишь бы Его не ненавидели. Он доказывает это во всем своем втором трактате. Подобное можно встретить на каждой странице и, между прочим, на страницах 16, 19, 24 и 28, где он говорит следующее: “Бог, повелевая нам любить Его, довольствуется тем, что мы исполняем другие заповеди. Если бы Бог сказал: Я погублю вас, какое бы послушание вы Мне не оказали, если, кроме того, ваше сердце не будет принадлежать Мне, окажется ли это побуждение в надлежащем соотношении с целью, которую Бог должен был и мог поставить Себе? Следовательно, сказано, что мы будем любить Бога, если станем исполнять Его волю так, как если бы мы любили Его чувством и как если бы побуждение любви к Богу влекло нас к этому исполнению. Если это действительно случается, тем лучше: если нет, мы все-таки строго исполняем заповеди о любви к Богу тем, что творим дела; (видите ли благосердие Божие!) нам не столько заповедано любить Его, сколько не ненавидеть. Таким-то образом отцы наши освободили людей от тяжкой обязанности действительно любить Бога. И это учение в такой чести, что наши отцы - Анна, Пинтеро, Лемуан и сам А. Сирмон - смело защищали его от попыток опровержения. Вам стоит только посмотреть это в их Ответах на Моральную теологию, г. ответ нашего отца Пинтеро во 2-й части Аббата Буазика (стр. 53) позволит вам судить о важности освобождения от данной обязанности по той цене, которой она куплена, а ценой здесь была кровь Иисуса Христа. Это - увенчание нашего учения. Вы увидите, следовательно, там, что освобождение от тягостной обязанности любить Бога есть преимущество евангельского закона перед законом Моисеевым. “Было справедливо, - говорит он, - что Бог в благодатном законе Нового Завета отменил обременительную и тягостную обязанность, которая существовала в строгом законе Ветхого Завета: исполняться на деле полного сердечного сокрушения, с целью получить оправдание, и что с ее заменой он установил таинства, в помощь более легким требованиям закона. В противном случае, конечно, христиане, будучи детьми Божьими, не имели бы теперь большего доступа к милости своего отца, чем иудеи, которые были рабами, к милосердию своего господина”.

- Ох! Отец мой! - сказал я, - Нет такого терпения, которого бы вы не истощили, и нельзя слушать без ужаса вещи, которые я только что выслушал.

- Ведь это же я не от себя, - сказал он.

- Я это отлично знаю, отец мой, но вы не питаете к ним отвращения; и не только не ненавидите авторов этих правил, но чувствуете к ним уважение. Неужели вы не опасаетесь, что ваше согласие сделает вас причастным к их греху? И неужели вы не знаете, что св. ап. Павел считает “достойным смерти не только виновников зла, но также и тех, кто одобряет делающих зло”. Не достаточно ли было разрешить людям столько запрещенных вещей, посредством смягчений, внесенных вами? Неужели нужно еще было давать повод совершать даже те преступления, которых вы не могли извинить, легкостью и уверенностью в отпущении, вами предлагаемом, уничтожая с этим намерением власть священников и заставляя их, как будто они скорее рабы, чем судьи, отпускать грешникам самым закостенелым без изменения образа жизни, без всякого признака раскаяния, кроме обещаний, сотни раз нарушаемых, без епитимьи, если они не пожелают принять ее, и без отказа от поводов к пороку, если это им неудобно?

Но пошли даже дальше этого: полная свобода расшатывать самые священные правила христианской нравственности доходит до полного ниспровержения закона Божьего. Нарушается великая заповедь, заключающая в себе закон и пророков; подрываются под самое чувство благочестия в душе; изгоняют из него дух, животворящий его: говорят, что любовь к Богу не необходима для спасения; и доходят даже до того, что утверждают, будто это освобождение от любви к Богу есть преимущество, принесенное миру Иисусом Христом. Это верх нечестия. Цена крови Иисуса Христа служит освобождению нас от любви к Нему! До воплощения все были обязаны любить Бога; но с тех пор, как Бог столь возлюбил мир, что отдал ему своего единородного Сына, мир, искупленный Им, будет освобожден от любви к Нему!

Какая странная теология в наши дни! Дерзают снимать проклятие, которое св. ап. Павел изрек на тех, кто не любит Господа Иисуса! Разрушают сказанное святым ап. Иоанном: тот, кто не любит, пребывает в смерти, и самим Иисусом Христом: не любящий Его не соблюдает Его заповедей! Так делают достойными пользоваться вечным блаженством с Богом тех, кто никогда не любил Бога во всю свою жизнь! Вот совершилось таинство беззакония! Откройте наконец глаза, отец мой; и если вас не трогали другие заблуждения ваших казуистов, пусть эти последние отдалят вас от означенных авторов своими крайностями. Я желаю этого от всего сердца для вас и для всех ваших отцов и молю Бога, чтобы Он соизволил научить их, насколько обманчив свет, ведущий к таким пропастям, и чтобы Он наполнил своей любовью тех, кто осмеливается освобождать от нее людей.

Поговорив еще несколько в этом роде, я оставил патера, и не вижу никакой надежды вернуться к нему снова. Но не жалейте об этом; потому что, если бы понадобилось еще побеседовать с Вами об их правилах, я достаточно читал их книги, так что могу рассказать почти столько же об их морали, а об их политике, может быть, еще больше, чем он сам.

 

 

Письмо пятнадцатое

О том, что иезуиты исключают клевету из числа грехов и без зазрения совести прибегают к ней чтобы очернить своих врагов

 

25 ноября 1656 г.

Мои Преподобные Отцы!

Так как клеветы ваши растут с каждым днем, и вы прибегаете к ним, чтобы столь жестоко оскорблять всех благочестивых людей, борющихся с вашими заблуждениями, я для пользы их и церкви считаю себя обязанным раскрыть одну тайну вашего поведения (это я уже давно обещал), чтобы из ваших собственных правил можно было узнать, с каким доверием следует относиться к вашим обвинениям и к вашим оскорблениям.

Я знаю, что люди, недостаточно знакомые с вами, сильно затрудняются составить себе окончательное мнение по данному вопросу, поскольку для этого им необходимо или поверить в невероятные преступления, в которых вы обвиняете своих врагов, или считать вас обманщиками, а это им кажется столь же невероятным. “Как! - говорят они, - если бы этого не было, разве стали бы монахи распространять такие слухи, разве решились бы они потерять совесть и навлечь на себя вечное осуждение подобными клеветами?” Вот как они рассуждают, и таким образом, когда очевидные доказательства, которыми опровергается ваша ложь, сталкиваются с их мнением о вашей искренности, ум их остается в нерешительности между очевидностью истины, отрицать которую они не могут, и обязанностью любви к ближнему, нарушить которую они боятся. Так что опровергнуть ваши наветы мешает им только уважение, которое они питают к вам. Поэтому, если разъяснить им, что вы не имеете о клевете того понятия, которое они предполагают в вас, и считаете возможным клеветать, но, тем не менее, рассчитываете получить спасение, тогда, несомненно, из уважения к истине они тотчас же перестанут верить вашим наговорам. Это и будет, отцы мои, предметом настоящего Письма.

Я не только покажу, что писания ваши полны клевет, я пойду дальше. Можно, конечно, сказать ложь, приняв ее за истину, но с понятием лжеца связана мысль о намеренной лжи. Вот я и докажу, отцы мои, что вы с намерением лжете и клевещете и сознательно, с умыслом приписываете врагам вашим - преступления, в которых, вы знаете это, они не повинны, поскольку верите, будто можно, поступая подобным образом, пребывать в состоянии благодати. И хотя этот пункт вашей морали известен вам не менее, чем мне, я все-таки выскажусь о нем, чтобы никто более не сомневался, видя, как я обращаюсь прямо к вам и говорю вам в лицо, а вы не смеете возражать; а если осмелитесь, то только подтвердите тем самым основательность моего упрека во лжи. Ибо данное учение настолько обычно в ваших школах, что вы защищаете его не только в ваших книгах, но даже в публичных тезисах, а это уже крайняя дерзость. Так, между прочим, в 1645 году вы защищали его в Лувенских тезисах следующим образом: “Клеветать и приписывать мнимые преступления для того, чтобы подорвать доверие к лицам, дурно отзывающимся о нас, это - только простительный грех. Quid га non nisi veniale sit, detrahentis auctoritatem magnam tibi noxiam, falso crimine elidere?” И упомянутое учение столь установилось среди вас, что всякого, кто осмеливается его оспаривать, вы называете невеждой и человеком дерзким.

Это недавно испытал на себе о. Кирога, немецкий капуцин, когда попытался противодействовать рассматриваемой доктрине. Ваш о. Дикастильо тотчас же стал нападать на него. Вот в каких выражениях он сам рассказывает об этом споре (De just, кн. 2, тр. 2, расе. 12, № 404): “Некий суровый монах, босоногий и в капюшоне, cucultatus gymnopoda, которого я не назову, имел дерзость позорить это мнение в обществе женщин и невежд, говорить, что оно пагубно и возмутительно, вредно для нравственности, для спокойствия в государстве и в обществах и, наконец, противоречит не только всем католическим ученым, но даже и всем, кто мог бы сделаться католиком. Но я отстаивал его и теперь продолжаю отстаивать мнение, гласящее, что клевета, если ею пользуются против клеветника, хотя и ложь, но не смертный грех и не нарушает ни справедливости, ни любви к ближнему; чтобы доказать это, я привел множество наших отцов и целые университеты, из них составленные. Со всеми ими я советовался, в числе их были достопочтенный отец Иоганн Ганс, духовник императора, достопочтенный отец Даниил Бастель, духовник эрцгерцога Леопольда, о. Генрих, бывший преподавателем обоих этих государей, все публичные и ординарные профессора Венского университета (весь состоит из иезуитов), все профессора Грацского университета (весь из иезуитов), все профессора Пражского университета (иезуиты в нем - хозяева): от всех них у меня на руках одобрения моего мнения, собственноручно ими написанные, и подписанные. Кроме того, я имею в числе сторонников еще о. Пенналоссу, иезуита, проповедника императора и короля испанского, о. Пилличеролли, иезуита, и многих других. Все они считали это мнение вероятным еще до нашего спора”. Вы ясно видите, отцы мои, что немного найдется таких мнений, которые вы так старались установить, как немного таких, в которых вы так нуждались. Вот почему вы настолько узаконили его, что казуисты им пользуются как неоспоримым принципом. “Установлено, - говорит Карамуэль (№ 1151),- что мнение, состоящее в непризнании смертным грехом лживой клеветы для сохранения своей чести, - вероятно, ибо его защищают более двадцати авторитетных ученых, Гаспар Уртадо, Дикастильо, иезуиты, и др. Так что, если это учение не вероятно, едва ли найдется хоть одно вероятное мнение во всей теологии”.

Как возмутительна и как испорчена во всех своих статьях эта теология, если, по ее правилам, едва ли найдется в ней хоть Одно достоверное решение, если не считать вероятным и безопасным для совести, что можно без греха клеветать для сохранения своей чести! И как правдоподобно, отцы мои, что люди, держащиеся такого принципа, применяют его иногда на деле. Испорченная наклонность, сама по себе влечет их к этому с такой силой, что невероятно даже предполагать, будто после устранения препятствия совести она не развернется со всей своей естественной энергией. Желаете пример? Карамуэль даст вам его в том же месте: “Одна немецкая графиня внушила дочерям императрицы данное правило о. Дикастильо, иезуита, относительно клеветы. Уверенность их, что клевеща совершаешь, самое большое, только простительный грех, в короткое время расплодила столько клевет, столько злословии и столько ложных доносов, что это взволновало и встревожило весь двор, ибо легко вообразить себе, как они воспользовались этим. Для прекращения указанной тревоги принуждены были призвать благочестивого капуцина, человека примерной жизни, по имени о. Кирога” (по этому поводу о. Дикастильо так преследовал его), “Он должен был объяснить, что правило это весьма вредно, в особенности для женщин, и приложил особенное старание, чтобы императрица совершенно уничтожила применение его” Нечего изумляться, что это учение вызвало такие печальные последствия,, Следовало бы удивляться, напротив, если бы оно не произвело подобных бесчинств. Самолюбию всегда свойственно вполне убеждать нас, что на нас нападают несправедливо, а в особенности вас, отцы мои, до такой степени ослепленных тщеславием, что вы во всех своих писаниях стараетесь уверять, будто задеть честь вашего Общества все равно, что оскорбить церковь, И поэтому, отцы мои, вполне уместно счесть странным, если вы не станете применять на практике данного правила. Не следует продолжать говорить подобно людям, вас не знающим: как стали бы эти добрые отцы клеветать на своих врагов, если они не могут поступать подобным образом, не лишаясь спасения? Напротив, следует сказать: как согласились бы эти добрые отцы не воспользоваться случаем обесславить своих врагов, если они могут это делать, не рискуя собственным спасением? Пусть же не изумляются более, видя иезуитов клевещущими. Они делают это со спокойной совестью, и ничто не в силах им воспрепятствовать, поскольку, благодаря влиянию, приобретенному в свете, они могут клеветать, не опасаясь человеческого правосудия. Вследствие же выработанной в себе уверенности в вопросах совести ими установлены правила, ограждающие клевету и от правосудия Божия.

Вот, отцы мои, источник, из которого вытекает столько черных клевет. Вот что заставило вашего о. Бризасье так усердно распространять их, что он навлек на себя цензуру покойного архиепископа Парижского. Вот что побудило вашего о. д'Анжу 8 марта 1655 г. с кафедры, в парижской церкви св. Бенедикта, порочить особ из высших сословий, которые собирали пожертвования и сами так много жертвовали в пользу бедных в Пикардии и Шампани, и утверждать ужасную ложь, способную прекратить эти благодеяния, если бы хоть сколько-нибудь верили вашим наговорам, будто “ему из достоверного источника известно, что указанные лица присвоили себе эти деньги, чтобы употребить их во вред церкви и государству”. Данный возмутительный факт вынудил священника упомянутого прихода, имеющего звание доктора Сорбонны, на другой же день взойти на кафедру и опровергнуть эти клеветы. Исходя из того же принципа, ваш о. Крассэ столько клеветал в своих проповедях в Орлеане, что епископ Орлеанский должен был наложить на него запрещение, как на явного клеветника. В своем пастырском послании от 9 сентября сего года он объявляет: “Брату Иоанну Крассэ, священнику Общества иезуитов, воспрещаю проповедовать в моей епархии, а всей моей пастве слушать его под страхом смертного греха непослушания, ибо я узнал, что упомянутый Крассэ произнес с кафедры речь, исполненную лжи и клеветы против духовных лиц Орлеана, ложно и злостно приписывая им защиту следующих еретических и нечестивых положений: что заповеди Божий неисполнимы; что никогда невозможно противиться внутренней благодати; что Иисус Христос умер не за всех людей, и другие подобные взгляды, осужденные папой Иннокентием X”. Ведь все только что перечисленное, отцы мои, - самая обычная у вас клевета и ваш первый упрек всякому, кого вам важно очернить. И хотя вам так же невозможно доказать это о ком бы то ни было, как вашему о. Крассэ относительно духовенства в Орлеане, ваша совесть все-таки вполне спокойна, ибо вы веруете, будто “данный способ клеветать на тех, кто нападает на вас, настолько несомненно вам дозволен”, что вы не опасаетесь объявлять это всенародно и на виду целого города.

Вот отменное доказательство последнего вывода в вашей ссоре с о. Пюи, священником церкви св. Низария (Saint-Nizier) в Лионе. Так как означенная история в совершенстве показывает ваш дух, то я приведу главные ее обстоятельства.

Вы знаете, отцы мои, что в 1649 году о. Пюи перевел на французский язык превосходную книгу другого капуцина Об обязанностях христиан к своему приходу против тех, кто удаляет их от него, не прибегая вовсе к брани и не указывая в частности ни на одного монаха, ни на один Орден. Отцы ваши, однако, приняли это на свой счет, и безо всякого уважения к пастырю церкви, человеку почтенных лет, судье в приматстве Франции, почитаемому всем городом, ваш о. Альби написал против него в высшей степени оскорбительную книгу, которую вы сами продавали в собственной церкви в день Вознесения. В упомянутой книге он обвиняет о. Пюи во многом и, между прочим, в том, что последний “опозорил себя своими любовными похождениями, навлек на себя подозрение в нечестии”, что он “еретик, отлученный и, наконец, достойный смерти на костре”. Отец Пюи стал возражать, а о. Альби - отстаивать свои первые обвинения во второй книге. Не правда ли, отцы мои, вы либо клеветали на этого хорошего священника, либо верили во все обвинения. Таким образом, вам следовало убедиться в его непричастности всем указанным выше порокам, дабы счесть его достойным вашей дружбы. Выслушайте же, что произошло во время примирения, устроенного в присутствии очень многих лиц, первых в городе, имена которых занесены в акт, составленный 25 сентября 1650 года. В присутствии всех этих лиц о. Пюи заявил только, что “написанное им не относилось к отцам иезуитам, а говорил он вообще против людей, отдаляющих христиан от прихода, вовсе не думая нападать на Общество иезуитов, которое он, напротив, очень любит и уважает”. Одними этими словами он очистился от своего отступничества, от своих позорных поступков и от своего отлучения. И о. Альби сказал ему затем следующее: “Уверенность в вашем намерении задеть Общество, членом которого я имею честь состоять, заставила меня взяться за перо, чтобы возразить на это, и я считал, что мой образ действия для меня позволителен. Но, ознакомившись лучше с вашими мотивами, я готов объявить, что нет более ничего, препятствующего мне считать вас человеком весьма просвещенным, глубокомысленным, ортодоксальным, ученым, безупречно нравственным, - одним словом, считать вас достойным пастырем церкви. Объявляю это с радостью и прошу присутствующих здесь господ не забывать о сказанном мною”. Не забыли они этого, отцы мои, и скандал от данного примирения вышел больше скандала от самой ссоры. Да и кто бы не удивился подобной речи о. Альби! Он не говорит, что готов взять свои слова назад, поскольку узнал о перемене в нравах и учении о. Пюи, а потому лишь, что, “узнав об отсутствии у последнего планов нападать на Общество, не находит ничего, что мешало бы ему признавать о. Пюи католиком”. Он, стало быть, не считал его еретиком и прежде, но тем не менее, возведя обвинение вопреки своим сведениям, он не объявляет, что ошибся, а напротив, осмеливается говорить, будто “его образ действия был позволителен” О чем вы думаете, отцы мои, когда так всенародно заявляете о своем определении веры и добродетели людей только по их чувствам к вашему Обществу? Как не боитесь вы прослыть обманщиками и клеветниками, по вашему собственному признанию? Как, отцы мои, один и тот же человек, без всяких изменений с его стороны, а лишь судя по тому, уважает ли он, с вашей точки зрения, Общество, или подвергает нападкам, будет “благочестивым или нечестивым, безупречным или отлученным, достойным пастырем церкви или достойным смерти на костре и, наконец, католиком или еретиком?” На вашем языке, значит, все равно, что нападать на Общество, что быть еретиком? Вот забавная ересь, отцы мои. И, стало быть, когда видишь в ваших писаниях, как вы стольких католиков называете еретиками, данное обстоятельство может означать лишь то, что “вы думаете, будто они нападают на вас”. Не худо, отцы мои, что этот ваш странный язык понимают; на этом языке я, несомненно, великий еретик. И как раз в подобном смысле вы часто удостаиваете меня этого звания. Вы отлучаете меня от церкви в силу одной только мысли, что мои Письма вредят вам. Таким образом, чтобы стать католиком, мне остается или одобрить крайности вашей морали, чего я не могу сделать, не отказавшись от всякого чувства благочестия, или убедить вас, что ищу лишь вашего истинного блага. Но для подобного признания вам требуется полностью освободиться от своих заблуждений. И я странным образом запутался в ереси, ибо, поскольку чистота моей веры бессильна извлечь меня из такого рода заблуждения, то я не могу выйти из нее иначе как либо изменив своей совести, либо изменив вашу. А до тех пор я всегда буду человеком несчастным и клеветником, и как бы точно ни приводил выдержки, все равно вы станете кричать везде, что “надо быть орудием дьявола, чтобы приписывать вам такие вещи, ни признака, ни следа которых нет в ваших книгах”, причем здесь вы только согласуетесь со своими правилами и со своими обычными приемами, настолько широко распространяется ваша привилегия лгать. Позвольте же мне представить вам пример этого, намеренно избранный мной, чтобы, тем самым, одновременно ответить на вашу девятую клевету: ведь клеветы ваши только и стоят, чтобы их опровергать лишь мимоходом.

Лет десять или двенадцать назад вам ставили в упрек следующее правило о. Бонн; “Разрешается прямо, primo et per se, искать ближайшего случая ко греху ради духовного или временного блага нашего или ближнего нашего” (тр. 4, вопр. 14): в пример он приводит:. “Каждому разрешается ходить в публичные дома, чтобы обращать падших женщин, - хотя и существует вероятность согрешить там, ибо уже не раз испытано, что ласки этих женщин обыкновенно вовлекают в грех”. Что же ответил на это ваш о. Коссен в 1644 году, в своей Апологии Общества иезуитов (стр. 128)? “Пусть взглянут на место у о. Бонн, пусть прочтут всю страницу, сноски, предисловия, послесловия, все остальное и даже всю книгу - в ней не найти следа этого решения способного запасть только в душу человека, окончательно потерявшего совесть. Чтобы возвести такую напраслину, надо, кажется, быть орудием дьявола”. И в том же стиле ваш о. Пинтеро (ч. 1, стр. 23): “Надо совсем потерять совесть чтобы проповедовать столь гнусное учение: но надо быть хуже самого дьявола, чтобы приписать его о. Бони. Читатель, во всей его книге нет ни признака, ни следа его!” Кто не поверит, что люди, говорящие таким тоном, имеют основания жаловаться, и что на о. Бони действительно возвели напраслину? Утверждали ли вы что-нибудь против меня в более сильных выражениях? И как дерзнуть представить себе, что указанная выдержка находится в подлинных словах, в том самом месте, на которое ссылались, когда говорят, что во всей книге нет ни признака, ни следа ее? По правде говоря, отцы мои, это - способ заставлять верить себе, пока не возражают, но это также способ добиться полной утраты доверия к себе после того, как возразят. Ведь настолько верно, что вы тогда лгали, что теперь вы сами не затрудняетесь признать в ваших возражениях наличие данного правила у о. Бони и, кстати, в том самом месте, на которое указывали. Удивительно, что двенадцать лет тому назад оно было гнусно, тогда как теперь оно настолько невинно, что в девятой клевете вашей (стр. 10) вы обвиняете меня “в невежестве и коварстве из-за придирок к о. Бони по поводу правила, которое не опровергается школою”. Как выгодно, отцы мои, иметь дело с людьми, говорящими и “за”, и “против”! Чтобы опровергнуть вас, мне достаточно вас же самих. Ведь достаточно доказать только две вещи: во-первых, что правило это никуда не годится, и, во-вторых, что оно принадлежит о. Бони. И то, и другое я докажу посредством ваших собственных признаний. В 1644 году вы признали, что оно гнусно, а в 1656-м вы признаете, что оно принадлежит о. Бони: это двойное признание достаточно оправдывает меня, отцы мои. Однако, оно делает больше того: оно раскрывает дух вашей политики. Ведь скажите мне, пожалуйста, какую цель вы преследуете в ваших писаниях? Желаете ли вы говорить искренно? Нет, отцы мои, поскольку ваши ответы противоречат друг другу. Желаете ли вы держаться одной истинной веры? Нимало, поскольку вы одобряете правило, гнусное, по вашему собственному мнению. Но обратим внимание на следующее: когда вы признавали правило это гнусным, вы в то же время отрицали, что оно принадлежит о. Бони, и таким образом он оказывался невинным, а когда вы сознаетесь, что оно принадлежит ему, вы в то же время утверждаете, что оно хорошо, и таким образом он опять невинен. Так как невинность этого вашего отца оказывается единственной общей мыслью обоих ваших ответов, то очевидно, что только этого одного вы и добиваетесь и что у вас одна цель - защита ваших отцов, если вы об одном и том же правиле то говорите, что оно есть в ваших книгах, то, что его там нет, что оно хорошо и что оно дурно, сообразуясь не с истиной, которая никогда не меняется, а со своим интересом, который меняется ежечасно. Сколько мог бы я вам наговорить по этому поводу! Вы ведь видите, как все приведенное изобличает вас. А между тем, это самое обычное у вас явление. Опуская бесконечное множество примеров, я надеюсь, что вы удовольствуетесь еще одним, который я приведу.

В разное время вам ставили в упрек и другое правило того же о. Бони (тр. 4, вопр. 22, стр. 100): “Не следует ни отказывать в отпущении, ни отдалять его для тех, у кого преступления против закона божественного, естественного и церковного составляют привычный грех, хотя бы не видно было никакой надежды на их исправление: et si emendationis futurae spes nulla appareat”. В данном случае я прошу вас, отцы мои, сказать кто, по-вашему, лучше возразил на это, отец ли ваш Пинтеро, или ваш о. Бризасье, защищающие о, Бонн обоими вашими способами: один - осуждая это положение и вместе с тем отрицая, что оно принадлежит о. Бонн, другой - признавая, что оно принадлежит о. Бонн, но в то же время оправдывая его. Выслушайте, как они рассуждают. Вот о. Пинтеро (стр. 18): “Приписывать о. Бонн это достойное проклятия учение как вещь вполне достоверную - значит перейти границы всякого стыда и превзойти последнее бесстыдство! Посудите, читатель, какая это гнусная клевета, и посмотрите, с кем имеют дело иезуиты, и не следует ли с этих пор виновника столь черной клеветы считать толмачом отца всякой лжи?” А теперь вот ваш о. Бризасье (ч. 4, стр. 21): “Действительно, о. Бонн говорит то, что вы приводите” (сие значит прямо уличить во лжи о. Пинтеро). “Но, - прибавляет он, чтобы оправдать о. Бонн, - вы, порицающие это, подождите, когда исповедующийся будет у ваших ног, чтобы его ангел-хранитель поручился за него в виде залога всеми правами, которые он имеет в небесах: подождите, чтобы Бог Отец поклялся головою Своей в лживости слов Давида, когда тот сказал, озаренный Св. Духом, что всякий человек - лжец, обманщик и существо бренное, а также в том, что данный исповедующийся не будет более лживым, бренным, непостоянным и грешным, как другие, - тогда вы не примените крови Иисуса Христа ни для чьего спасения”.

Что вы, отцы мои, думаете об этих нелепых и странных выражениях: если для отпущения нужно ждать, чтобы явилась хоть какая-нибудь надежда на исправление грешников, то пришлось бы ждать, пока Бог Отец поклянется Своей головой, что они никогда не падут более? Как, отцы мои, разве нет разницы между надеждой и уверенностью! Какое же поругание наносится благодати Иисуса Христа, когда христиан считают столь мало способными прекратить когда-либо совершение преступлений против законов божественных, естественных и церковных, что на это можно надеяться только в случае, если Св. Дух солгал. Так что, по-вашему, если не давать отпущения людям, на исправление которых нет никакой надежды, то кровь Иисуса Христа останется без пользы и никогда не применится для спасения ни одного человека} До какого состояния доводит вас, отцы мои, безмерное желание сохранить славу ваших авторов, если у вас только и есть два способа оправдать их: клевета или нечестие, и, таким образом, ваш самый невинный способ защищаться состоит в смелом отрицании вещей самых очевидных. Поэтому-то вы так часто и прибегаете к нему. Но это еще не все, что вы умеете делать. Чтобы вызвать ненависть к вашим врагам, вы сочиняете писания вроде, например, Письма пастора к г-ну Арно, распространявшегося вами по всему Парижу, чтобы заставить думать, будто книга О частом причащении, одобренная столькими епископами и теологами, но пришедшаяся вам, правду сказать, не по душе, была составлена по тайному соглашению с реформатскими наставниками из Шарантона3. В другой раз вы приписываете вашим противникам писания, полные нечестия, как, например, Окружное послание янсенистов, дерзкий тон которого выдает грубый обман и слишком ясно показывает забавное лукавство вашего о. Мейнье, который осмеливается пользоваться им (стр. 28), чтобы подкрепить самые черные свои клеветы. Вы иной раз ссылаетесь на книги, которых никогда на свете не бывало, как, например, Учреждение таинства св, причащения. Из них вы приводите составленные по собственному усмотрению выдержки, от которых у простодушных людей, не знающих, с какой смелостью вы измышляете и распространяете ложь, волосы становятся дыбом, поскольку нет ни одного вида клеветы, который бы вы не пустили в ход. Никогда правило, оправдывающее клевету, не бывало в лучших руках.

Но эти последние клеветы слишком легко разрушить, а потому у вас есть другие, более тонкие, в которых вы не указываете ни одной частности, дабы лишить всякой возможности и всякого способа возражать на них, как, например, когда о. Бризасье говорит, что “враги его совершают гнусные преступления, но он не хочет рассказывать о них”. Невозможно, по-видимому, уличить в клевете за такой неопределенный упрек? Тем не менее, один ловкий человек нашел секрет, и опять это капуцин, отцы мои. Беда вам сегодня от капуцинов, а я предвижу, что в другой раз вам может приключиться беда и от бенедиктинцев. Капуцин этот зовется о. Валериан, из дома графов Маньи. Из следующего короткого рассказа вы узнаете, как он отвечал на ваши клеветы. Он с успехом потрудился над обращением Эрнеста, графа Гессен-Рейнсфельдского. Но ваши отцы, словно им больно было видеть, что самодержавный государь был обращен без их помощи, тотчас же составили против о. Валериана книгу (вы ведь везде преследуете хороших людей), в которой, исказив одну выдержку из его сочинений, приписали ему еретическое учение. Они, кроме того, распространили Письмо против него, где говорилось: “Ох, сколько мы могли бы раскрыть о Вас такого (не говоря, чего именно), что немало огорчило бы Вас! Но если Вы не примете должных мер, мы обязаны будем предупредить об этом папу и кардиналов”. Ловко сказано; я не сомневаюсь, отцы мои, что вы говорите им так же и про меня, но обратите внимание, как он на это отвечает в своей книге, напечатанной в прошлом году в Праге, стр. 112 и след.: “Что мне делать, - говорит он, против этих неясных и неопределенных подозрений? Как мне доказать ложность упреков, которых не объясняют? Вот, однако же, средство. Я во всеуслышание и всенародно объявляю угрожающим мне, что, если они не раскроют всему свету этих моих преступлений, то они - отъявленные клеветники и весьма ловкие и наглые лжецы. Выходите же, обвинители мои, и разглашайте свои факты с кровель, вместо того, чтобы шептать на ухо и нахально лгать. Есть люди, которые считают такие препирательства скандальными. Совершенно верно, поскольку приписывать мне такое преступление, как ересь, и внушать подозрение, будто за мной числится еще и много других, значит подымать ужасный скандал. Но, доказывая свою невинность, я только прекращаю этот скандал”.

Право, отцы мои, вас тут славно отделали, и никогда человек не оправдывался лучше. Не было, значит, у вас против него ни малейшей видимости преступления, если вы не ответили на подобный вызов. Вам приходится иногда попадать в неприятные столкновения, но вы от этого не становитесь благоразумнее. Ведь спустя некоторое время вы снова напали на него таким же образом по другому поводу, и он снова таким же образом отвечал вам (стр. 151) в следующих выражениях: “Этот род людей, становящийся невыносимым для всего христианского мира, под предлогом добрых дел стремится к почестям и к господству, извращая ради своих целей почти все законы: божеские и человеческие, положительные и естественные. Действуя то своим учением, то страхом, то надеждой, они привлекают к себе всех великих мира сего и пользуются властью их во зло, чтобы добиться успеха в своих гнусных интригах. Но, как ни преступны их злые замыслы, они не встречают ни возмездия, ни противодействия, напротив, их награждают за это, и они исполняют задуманное с такой смелостью, как если бы совершали службу Богу. Все это признают, все об этом говорят с омерзением, но мало находится людей, способных противиться такой могущественной тирании. Я, однако, воспротивился. Я остановил их нахальство и остановлю еще раз тем же способом. Итак, я заявляю, что они лгали самым бесстыдным образом, mentiris impu-dentissime. Если правда то, в чем они меня упрекают, пусть мои обвинители представят доказательства, или же пусть "считаются людьми, уличенными в самой наглой лжи. Их образ действия в данном случае откроет, кто прав. Я прошу всех наблюдать за этим и одновременно иметь в виду, что люди такого рода не сносят ни малейшего оскорбления, если могут отразить его, но притворяются, что с величайшим терпением переносят оскорбления, когда не могут защититься от них, и прикрывают мнимой добродетелью свое истинное бессилие. Вот почему я старался почувствительнее задеть их чувство стыда, чтобы самые простоватые люди признали: раз они молчат, то терпение их есть следствие не кротости, а смущения совести”.

Вот что говорит он, отцы мои, и заканчивает так: “Эти люди, истории которых известны по всему свету, столь очевидно несправедливы и столь наглы в своей безнаказанности, что я должен был бы скорее отречься от Иисуса Христа и его церкви, нежели не высказать, даже публично, своего отвращения к их образу действия как для того, чтобы самому оправдаться, так и для того, чтобы помешать им обольщать простодушных людей”.

Достопочтенные отцы мои, отступать нет никакой возможности. Приходится вам признаться, что вас уличили в клевете, и прибегнуть к вашему правилу, гласящему, что этот род клеветы не есть преступление. Отец этот нашел секрет зажимать вам рот: так и следует поступать всякий раз, когда вы обвиняете людей бездоказательно. Каждому из вас надо отвечать, как означенный капуцин: Mentiris impu-dentissime. Да, ведь, что же и отвечать иначе, когда, например, ваш о. Бризасье утверждает, будто оппоненты, против которых направлены его писания, “суть врата адовы, первосвященники дьявола, люди, отпавшие от веры, надежды и любви, созидающие сокровищницу Антихриста”? “Это я говорю, - прибавляет он, - не в виде ругательств, а в силу истины”. Кому охота терять время на доказывание того, что он не “врата адовы и не созидает сокровищницы Антихриста”? Точно так же, что отвечать на все те туманные речи, которые содержатся в ваших книгах и в ваших Предостережениях против моих Писем, например: “Присваивают себе деньги, внесенные в уплату долга, доводя кредиторов до нищеты; предлагали мешки серебра ученым монахам, которые отказались от них; раздают духовные места, чтобы сеять ересь против веры истинной; имеют пенсионеров среди самых знаменитых лиц в духовенстве и в королевском суде; я - также пенсионер Пор-Рояля и до моих Писем сочинял романы”, я, который не прочел ни одного романа и не знаю даже заглавия тех из них, которые написал ваш апологет. Что же сказать на это, отцы мои, кроме: Mentiris impudentissime, раз вы не указываете всех этих лиц, их слова, время, место? Ведь надо или молчать, или привести и доказать все подобные обстоятельства, как это делал я, когда рассказывал вам историю о. Альби и Жана из Альбы.

Иначе вы только самим себе вредите. Может быть, все ваши басни могли служить вам, пока не знали ваших принципов! Но теперь, когда все раскрыто, если вы вздумаете шепнуть на ушко: “Почтенный человек, пожелавший остаться неизвестным, сообщил нам ужасные вещи об этих людях”, вам тотчас же напомнят Mentiris impudentissime доброго отца-капуцина. Слишком уж долго обманывали вы людей и злоупотребляли доверием, которое те питали к вашим наветам. Пора восстановить доброе имя стольких оклеветанных лиц. Иначе какая непорочность может быть настолько общепризнанной, чтобы не пострадать под влиянием столь сильных наговоров Общества, распространенного по всей земле, члены которого под духовным облачением скрывают столь нечестивые души, что такие преступления, как клевета, совершаются ими не вопреки их правилам, а согласно с этими правилами? Поэтому не станут порицать меня за подрыв доверия, которое можно питать к вам, ибо гораздо справедливее сохранить доброе имя благочестивых людей за теми, кого вы оклеветали и кто не заслужил лишиться его, нежели за вами имя людей искренних, которое вы не заслуживаете носить. А так как первого нельзя было сделать без второго, то насколько же важно было выяснить, кто вы такие! Это я и начал делать здесь, но, чтобы довести до конца весь замысел, нужно время. Указанный предмет, отцы мои, будет выяснен, вся ваша политика не предохранит вас от этого, ибо ваши помехи послужат только к тому, что и самые близорукие заметят ваш испуг, а также обличительные свидетельства вашей собственной совести как истинную причину ваших попыток любыми способами предупредить то, что я собираюсь вам сказать.