Августин, блж. Исповедь // История эстетики. Памятники мировой эстетической мысли: в 5 т. Т.1. М.,1962. С.261-265

 

ИСПОВЕДЬ

 

11,5,10. Есть своего рода прелесть в прекрасных телах,  и в  золоте, и в серебре, и во всем подобном; и при осязании плоти много значит соответствие; также и для других ощущений существуют для каждого свои модификации тел. Свою красу имеют и преходящие почести, и сила власти и господства, рождающая властолюбие. Однако, взирая на все это, нельзя удаляться от тебя, господь, и уклоняться от твоего закона. Жизнь наша, которою мы живем здесь, имеет свою прелесть, благодаря некоей своей красе и согласию со всеми земными прекрас­ными предметами. Также и дружба людей приятна дорогим своим союзом и единством многих душ. Но по причине всего этого и ему подобного проникает в душу грех, ибо при безмерном стремлении к хорошему забывается лучшее и высшее — ты, господь бог наш, и твоя истина и твой закон. Ведь и в земных предметах есть своп наслаждения, но не такие, как в боге моем, сотворившем все; ибо в нём веселится праведник, и он есть отрада правых сердцем.

X, 34, 51. Прекрасные разнообразные формы, блестящие и прият­ные цвета — вот что любят глаза. Пусть не владеют они душою моего; пусть владеет ею бог, который сотворил их прекрасными. Ибо он есть благо мое, а не они. И они прикасаются ко мне, бодрствующему во все дни, и пет мне от них покоя, как бывает покой от звуков пения, иногда от всяких,— во время молчания. Ведь и сам царь цветов, свет, пронизывающий все, что мы видим, где бы я ни был днем, ласкает меня многообразным падением своим, даже когда я занят чем-нибудь

_____________________________________________________________________

·        Далее ссылка  на  это падание дается сокращенно — МПL

____________________________________________________________________

другим и не замечаю его. И зачаровывает он столь сильно, что если внезапно исчезнет, мы ищем его со страстным желанием, и горюем, когда его долго пот.

МРLI.  32,  со1. 80

IV,7,12. Так я пребывал в волнении, вздыхал, плакал, терзался. Не было ни покоя, ни совета. Ибо я носил мою растерзанную и окро­вавленную душу, и не мог ее вынести, и не находил места, куда поло­жить ее. Ни в приятных рощах, ни в играх и песнях, ни в благо­уханных местах, ни в пышных пирах, ни в наслаждениях ложа, ни, наконец, в книгах и стихах не было для нее покоя. Все бросало в дрожь, даже свет.

МРL, I. 32, со1. 098

Х,33,49—50. Наслаждения слуха крепко меня оплели и порабо­тили, но ты развязал и освободил меня. Теперь при звуках, одуше­вляемых твоими речами, когда их поют приятным и искусным голо­сом, признаюсь, я несколько успокаиваюсь; но не так, чтобы приле­питься к ним, но чтобы оторваться, если захочу. Впрочем, когда достигают они меня вместе с мыслями, которыми они живут, они ищут в сердце моем достойного их места, и я даю им едва ли надле­жащее.

Иногда   мне  кажется, я воздаю этим звукам больше чести, чем подобает, замечая, что при одних и тех же священных словах наши души  более  возжигаются  пламенем  благочестия,   когда   эти  слова поют именно так, а не иначе, и что все движения нашего духа, соот­ветственно своему различию, имеют им соответственные выражения в  голосе и пении,  возбуждаемые некоей таинственной  симпатией. Но наслаждение плоти моей, которому не следует отдавать во власть ум, часто обманывает меня: вместо того чтобы следовать терпеливо за смыслом песнопений,   оно старается прорваться вперед и вести за собою то, ради чего только оно и имело право на существование. Так я грешу, сам того не сознавая, и сознаю лишь впоследствии. А   иногда,   слишком   остерегаясь   подобной   ошибки,   я   вдаюсь в излишнюю суровость: весьма часто я готов удалить от своих ушей всякую мелодию приятных песнопений, содержащихся   в    псалтыри Давидовой, и даже в песнопениях самой церкви. Мне кажется тогда, что гораздо надежнее поступать так, как поступал александрийский епископ Афанасий,  о котором, помнится, часто мне рассказывали, что он приказывал произносить псалмы с незначительным колебанием в голосе,  дабы оно более походило на чтение, чем на пение. И тем не менее, когда я припоминаю слезы, которые проливал, слыша песнопения твоей церкви в первое время после моего обращения к вере, и когда я замечаю, что и теперь трогаюсь не самим пением, но тем, о чем поют, если ноют чистым голосом и с приличнейшей модуляцией, то тогда я снова сознаю великую пользу этого установления.

Так я колеблюсь между опасностью удовольствия и испытанием пользы. И притом — не выдавая, впрочем, своего суждения за окон­чательное,— более склоняюсь к тому, чтобы одобрить в церкви обычай пения, дабы через наслаждения слуха слабый дух возносился к чув­ству благочестия. Однако, когда мне случается увлечься пеплом более, чем предметом песнопения, я со скорбью сознаю свои грех. и тогда желал бы лучше не слышать певца.

МРL, I. 32, ео1. 7999--8СО

1,14,23.  По  отчего  же ненавидел  я словесность греческую, вос­певавшую подобные дела? Ведь Гомер, искусно сплетающий подобные басни, весьма сладок в пустоте своей, и тем не менее для меня в дет­стве он был горек. Думаю, что для греческих мальчиков таков же Вергилий, поскольку их заставляют изучать его насильно, как меня Гомера.  Очевидно трудность изучать чужой  язык  словно  желчью поливала   все   греческие   сладости   баснословных   повествований. Я не знал ни одного слова, а меня жестокими угрозами и наказаниями настойчиво заставляли знать. Между тем было же время,   когда    я в детстве не знал и латинских слов; однако, присматриваясь, я. им выучился без всякого страха и мучения, среди ласк кормилиц, среди шуток людей, улыбавшихся мне, среди радостей тех, кто играл со мною. Я выучился им без всякой тяжести наказания, побуждаемый лишь собственным сердцем высказывать свои чувства. Это было бы невозможно, если бы я уже раньше не научился некоторым словам, но не от учителей, а от разговаривающих, в чьих ушах и я порождал то, что сам чувствовал. Отсюда само собой явствует, что для усвоения таких познаний гораздо больше значит свободная любознательность, чем пугливое принуждение. Однако и ее вольное течение сдерживают законы твои, Бог мой, начиная от розги наставников до испытаний мучеников, могучие законы твои,— они примешивают спасительную горечь, которая возвращает пас к тебе от пагубного удовольствия, удалявшего нас от тебя.

 

МРL, I. 32, со1. 671

111,2,2—3. Меня увлекали театральные зрелища, полные картин моих бедствий и горючего вещества, разжигавшего мое пламя. Но почему же человек хочет так испытывать скорбь, видя печальное и 'трагическое, хотя сам не желал бы терпеть то же самое? И все-таки хочет зритель терпеть скорбь. при виде этого, и сама скорбь есть его наслаждение.   Не жалкое ли  это сумасбродство?  Ведь всего более трогается чужими аффектами тот, кто сам не чужд подобным же аффек-там. Разница в том, что когда он испытывает их сам, они называются паданием, а сочувствие к чужим называется состраданием. Но какое же может быть сострадание и по отношению к вещам вымышленный, сценическим? Зрителя здесь не призывают на помощь, а только при­глашают к сочувствию, и для актера тем ценнее, чем более горюет зритель. И если человеческие бедствия, давно минувшие или вымышленные, изображаются так, что зритель не чувствует горести, то он уходит скучающий и недовольный; если же он испытывает горесть, то остается, следя со вниманием, и, радуясь, проливает слезы.

Стало быть, мы любим горести? Разумеется, всякий человек хочет радоваться. Но если никому  не хочется страдать, то, быть может, ему хочется сострадать? И так как сострадание не бывает без боли, то по этой причине любим мы боль.  Отсюда и проистекает живое начало дружбы. Но куда идет, куда устремляется такое сострадание? Неужели оно впадает в поток  кипящей смолы — чудовищные мерз­кие страсти,  в которые оно превращается,  и но собственной воле •    отвращается и отрекается от небесной прозрачности? Так что же — отвергнуть сострадание? Отнюдь нет.  Пусть иногда будут любимы и скорби. Но берегись грязи, душа моя, находящаяся под покровом бога   моего,   бога   отцов   наших,   «воспеваемого   и   превозносимого во веки», берегись грязи. Я и теперь испытываю сострадание, но не так, как тогда, когда в театрах радовался вместе с влюбленными, когда они наслаждались друг  другом в постыдных наслаждениях,, хотя и совершали это лишь для воображения, в театральном зрелище. А когда они разлучались,  то из сострадания к ним я печалился. И тем не менее то и другое доставляло наслаждение...

А теперь я более сострадаю  тому,  кого веселит позорное,  чем тому, кто как будто терпит суровые лишения, отказавшись от опас­ного наслаждения и отрешившие  от жалкого счастья. Такое состра­дание,  конечно,  более подлинное,  но не оно радует сердце.  Ведь хотя человек,  сострадающий несчастному,  и заслуживает похвалы за свое любвеобилие, но подлинно сострадающий человек предпочел бы,  чтобы  вовсе  не  было  предмета  для  его  сострадания.   Только если  бы   существовало   зложелательное   благожелательство,   а   оно невозможно,   лишь  в  этом  случае  человек,   подлинно  и  искренне страдающий,  мог бы желать существования несчастных существ как   предметов   для  своего  сострадания.   Итак,   никакая  боль   не   достойна  похвалы,  никакую  боль не следует любить.  Только ты, господь бог, любящий души наши, сострадаешь им несравненно больше, глубже, чище, неизменнее, чем мы, потому что тебя не ранит никакая боль. Но кто другой способен на это?

А я, несчастный, любил тогда предаваться скорби, искал того, над чем я мог бы скорбеть, и при виде чужих горестей, фальшивых и наигранных, более всего нравились мне и сильнее всего привле­кали меня те действия актеров, которые исторгали у меня слезы. И что удивительного, если я — несчастная, заблудшая овца твоего стада, уклонившаяся от твоего надзора,— осквернялся грязной коростой. Отсюда — та любовь к печалям, которые, впрочем, потрясали меня не глубоко,— ведь я не любил испытывать на деле то же самое, что видел; то, что я слышал, театральные вымыслы, задевали меня только поверхностно, а за ними, как после расчесы­вания ногтями, следовали воспаленный нарыв, мерзкий гной и сукро­вица. Такая жизнь неужели была жизнью, о бог мой!

МРL, I. 32, со1. 683-684

прекрасном и соответственном]

IV,13,20. Я ничего этого не знал тогда, и любил красоту дольного мира, и уходил вглубь, и говорил друзьям своим: разве любим мы что-либо иное, кроме прекрасного?

Что же такое прекрасное? И что такое красота? Что влечет пас и вещах, которые мы любим, и связывает с ними? Если бы в них не было красы  и изящества , они никак не могли бы привлекать нас к себе. И я замечал и видел в телах, что одно есть своего рода целое, и потому прекрасное (рu1chum), другое же является подобающим потому, что удачно (арtе) сообразуется с чем-то другим, как, например, часть тела со своим целым,-или обувь, — с ногой и. т. п. И эта мысль пробилась в душе моей из глубины сердца, и написал я книги «О прекрасном и соответственном» (о , кажется, две или три. Ты это знаешь, боже, ибо я забыл. Их уже нет теперь у меня, где-то они затерялись, сам не знаю как.

МРL 1.32, со1.701

V,15,24. И дух мой совершал путь спой среди телесных форм; и прекрасное, которое является подобающим само но себе, равно и соответственное , которое является подобающим примени­тельно к чему-нибудь, я определял и различал, основываясь на при­мерах, заимствованных из мира телесного. Я обращался и к природе духа; но ложные понятия, какие имел я о духовном, не позволяли мне видеть истину. Сила истины слепила мне глаза, и я обращал трепетный ум от бестелесного предмета к очертаниям, краскам и вздымающимся громадам.